Вырезав из плотной черной бумаги изощренно эротическую группку, она подавала ее заказчику, смотря на него ясными, чистыми, как будто отражавшими безмятежную голубизну провансальского неба, глазами, и в них светилось такое невозмутимое целомудрие, что ни один из заказчиков не рисковал сострить по поводу ее работы.
Ученик школы летчиков Гильоме пришел в бистро с компанией приятелей, таких же вольноопределяющихся. Они успели достаточно нагрузиться аперитивами и абсент том, когда вошла Жаклин и скромно села на свое обычное место за столиком в углу.
Приятели указали Гильоме на Жаклин и объяснили ее ремесло. Заинтересованный, он поднялся и, несколько нетвердо шагая, направился к девушке.
Бросив на стол десятифранковую бумажку, он просил вырезать ему историю любви Зевса к Европе и с интересом следил за быстрыми движениями прозрачно-розовых пальцев, действовавших ножничками.
Когда девушка, взглянув ему в глаза безгрешным взглядом серафима, подала свою работу, исполненную с экспрессией и откровенным реализмом, Гильоме, прищурясь, поглядел на силуэт, потом на нее и сказал весело:
— А не кажется ли тебе, пичужка, что гораздо веселей проделывать все это в натуре с хорошим малым вроде меня, чем вырезывать такую роскошь для потехи дураков?
Жаклин, не опуская глаз, спокойно спросила:
— Мсье уверен в этом?
Гильоме засмеялся.
— Конечно, малютка! Бросай свою пачкотню, и я воспроизведу все это с тобой куда реальней.
Она вздохнула и молчала несколько секунд. Сложила ножницы и бумагу в крошечный портфелик и, вздохнув, ответила:
— Хорошо, мсье.
Они провели ночь в загородной гостинице, и наутро Жаклин, полубезумная, с синими тенями под глазами, потянувшись, обняла Гильоме и прошептала мечтательно:
— Мой дорогой, ты прав! Это куда приятнее, чем только вырезывать на бумаге.
В это же утро Гильоме узнал, что она живет у старого скупого отчима, который ей смертельно надоел. Он перевез ее в мансарду, а оттуда, по мере того как росли его военная слава и дивиденды в предприятиях, использовавших его имя, — в пышный маленький особнячок. Они по-настоящему полюбили друг друга, и эта любовь не погасла со временем.
Но после войны, живя счастливым бездельником, Гильоме вдруг томительно затосковал в уютном гнездышке. Он никак не предполагал, что та пьянящая игра со смертью, которую он вел в течение трех лет, может стать настолько привычной и настолько необходимой, что, просыпаясь в дни мира в белой спальне, рядом с теплым, безупречно прекрасным телом Жаклин, он будет скучать по грохоту, дыму, суматохе аэродрома.
Он вставал с постели, открывал окно в сад и жадными тоскующими глазами смотрел в мирное голубое небо, ласковая тишина которого не нарушалась пчелиным жужжанием летящей неприятельской машины. И если случайно в такое утро по небу внезапно проносился какой-нибудь почтовый аэроплан, он провожал его, вцепившись в подоконник, как в руль своего истребителя.
Он пробовал определиться на службу в компанию воздушных рейсов. Его приняли с почтением почти подобострастным. Имя Гильоме сохраняло еще свое обаяние. Но, вернувшись из второго рейса, он яростно швырнул свое кожаное пальто в угол и на заботливый вопрос Жаклин зарычал, сжав кулаки:
— Сто тысяч чертей! Тоска! Я летчик, а не кучер фиакра. Возить этих глаженых олухов в цилиндрах и их жирных сук и получать за это монету по таксе? К дьяволу!
Он ушел со службы компании воздушных рейсов, купил себе собственный «Дорнье-Валь» и кружился на нем ежедневно, снедаемый бездельем и скукой. Его тянуло к настоящей большой работе летчика, какая была у него в дни войны, — такой работе, которая бы щекотала нервы, давала ощущения и несла громкую славу.
Но мирные будни разжиревшей Европы не давали простора романтике.
Имя Гильоме стало понемногу затягиваться серой пленкой забвения.
Гильоме ринулся в кругосветный перелет, но тут, впервые за его летную карьеру, его постигло несчастье. В тридцати километрах от Парижа он имел вынужденный спуск и был привезен домой с вывихнутой рукой и ободранным носом. После этого, в ярости, он продал помятый «Дорнье-Валь» и сказал Жаклин, что не хочет больше летать в это чертовское время, когда не умеют ценить настоящих летчиков и когда весь воздух загажен антеннами и тому подобной дрянью.
Он сажал рассаду, подстригал клены и купоны облигаций, любил Жаклин — и все-таки тосковал.
Но однажды почтальон принес ему большой пакет, запечатанный красной печатью с королевским гербом северного королевства.
В нем он нашел приглашение лететь на спасение застрявшей на 82° северной широты команды экспедиционного судна «Роза-Мари».
Полет был рискован, тяжел, но обещал приключения и славу. Главой предприятия был Победитель, человек, перед славой которого слава Гильоме была пустой погремушкой.
Гильоме показал письмо Жаклин. Жаклин, видевшая, что он тоскует, и жалевшая его, не только благословила его на полет, но пожелала лететь с ним вместе. Гильоме изумленно взглянул на нее и, отбросив письмо, кинулся целовать ее с таким жаром, что она вспомнила давнюю ночь в загородной гостинице, когда она впервые убедилась, что любить приятнее, чем вырезывать любовь на бумаге.
Через неделю они выехали на север. Встретясь с Победителем, Гильоме уперся, как вол, поставив условием, что без Жаклин он не летит. Спорить было некогда, и Жаклин заняла свое место в самолете. Нежный розовощекий юноша, виденный Нильсом Волланом на пристани в таком же меховом костюме, в каком были все люди, прилетевшие на серой птице, — была Жаклин Лятри, верная подруга бывшей славы и гордости Франции, лейтенанта Гильоме, летевшая с ним вместе в полет, который нес Гильоме развлечение, настоящую работу и новую славу и который был для него лучшим лекарством от медленной и съедающей сердце тоски фокстротных будней и размеренной жвачки усыпленных победой рантье.
Вальтер Штраль родился в Саксонии, — в Саксонии, где весной яблони наливаются в одну ночь розовым снегом цвета и где хороши девушки, как поется в старой саксонской песенке.
Но Вальтер Штраль мало обращал внимания на яблоневый цвет и на прекрасных, тугих и багровощеких саксонских девушек. С девятилетнего возраста Вальтер Штраль помогал отцу в багровом чаду сельской кузни.
У старого Штраля была пышная и плодородная, как саксонская почва, жена.
Каждый год она рожала во славу и на пользу расцветающей германской империи. Работы в деревушке было не так много, а ртов в семье было тринадцать, и от этого старый Штраль согнулся несколько раньше, чем это следовало бы по жизненным законам.
От этого же Вальтер Штраль был отправлен на четырнадцатом году в Дрезден, к дяде Фрицу, имевшему в предместье крошечную мастерскую по починке велосипедов и мотоциклов.
У детей старого Штраля не было ничего, кроме головы и рук, и им нужно было знать какое-нибудь ремесло, чтобы путешествовать вокруг жизни.
У дяди Фрица, к великому огорчению Германии, не было своего приплода: дядя Фриц был закоренелый и непатриотичный холостяк.
Пока он был молод, он не отказывался от веселых встреч с маленькими мещаночками или бойкими кельнершами, но с педантичной осторожностью избегал отягощать простые романы сложными результатами. Постарев, дядя Фриц свою любовь перенес на мастерскую.
Он любил дело и был поэтом гаек, винтов, конусов, спиц, шайб, поршней и прочих велосипедных и мотоциклетных мистерий.
Задумчивого и рассеянного племянника он приучал к такой же любви и вниманию жестко и настойчиво. После двух лет пребывания у дяди уши Вальтера значительно выросли от постоянного дерганья.
Это не понравилось Вальтеру, и, когда ему исполнилось шестнадцать лет, он ушел из маленькой мастерской дяди Фрица в огромный корпус фабрики автомобильных и аэропланных моторов, где работать было жутко и трудно, но где не дергали за уши и небрежность грозила только немедленным вылетом на улицу.
Но Вальтер Штраль не вылетел. Его, немножко ленивого, флегматичного и созерцательного юношу, захватил и подчинил властный, гармонический и захватывающий ритм фабрики, и он стал одним из ее молчаливых, исполнительных и покорных колесиков. А так как у Вальтера Штраля была хоть и мечтательная, но ясная и понятливая голова, он через год был уже субмехаником конструкторского цеха.