У византийцев XIII и XIV веков, по-видимому, был крайне развит вкус к романам, где описывались всякие приключения. И вот некоторые из подобных произведений, несомненно, вдохновлены сюжетами, очень хорошо известными в литературе Запада; и даже те из них, которые чисто восточного происхождения, вследствие сношений с франками, приняли вполне латинскую окраску. Позднее, при изучении некоторых из этих любопытных произведений, как, например, Белтандр и Хрисанца, Ливистр и Родамна, будут видны несомненные следы этого влияния. Это истории о странствующих рыцарях и прекрасных принцессах, рассказывающие о бесчисленных турнирах и удачных ударах меча; как у трубадуров или миннезингеров, почтение к феодалу является в них необходимым общественным звеном, "турнир любви" - первой обязанностью паладина. Нигде лучше не видно смешения мод, нравов, обычаев, происшедшего тогда на Востоке и придавшего этому смешанному обществу столько живописного и странного. Но вот что еще замечательнее. Под влиянием Запада в Византии, всецело пропитанной античными традициями, герои самой Илиады преобразуются в паладинов. Как в наших chanson de geste, Ахилл превращается в прекрасно-{237}го рыцаря, скитающегося по свету со своими двенадцатью товарищами в поисках приключений, в победителя на турнирах, в любовника прекрасных принцесс, в христианского паладина, который умирает в Троянской церкви, изменнически умерщвленный Парисом.
IV
Значит ли это, однако, что благодаря несомненному смешению обеих цивилизаций и отношениям, порожденным крестовыми походами, уничтожилось или хотя бы ослабилось коренное и глубокое недоразумение, о котором было говорено выше? Никоим образом.
Прежде всего, лишь в избранное общество могли проникнуть нравы Запада. Народные массы оставались в данном случае совершенно невосприимчивы, а равно и греческая церковь. В то время как политики, дипломаты, важные особы, из расчетов или по симпатии, сближались с латинянами, в народе, более их страдавшем от этого насильственного вторжения чужеземцев, от беззастенчивой эксплуатации итальянских торговцев, в духовенстве, испуганном и скандализованном возможностью сближения с Римом, чувствовалось, наоборот, все возраставшее недовольство. Политические опасения, соперничество в торговле, затруднения религиозные - все это, вместе взятое, явилось причиной обострения векового несогласия, что сделало еще более неосмысленной и фанатичной закоренелую злобу. Это становится очевидным, если принять во внимание внезапные вспышки ненависти, взрывы яростной страсти, вследствие которых византийская чернь не раз набрасывалась на ненавистных латинян, в особенности если вспомнить трагический день 2 мая 1182 года, когда итальянский квартал в Константинополе был предан огню и разграблению возмущенной толпой, когда духовные и светские, женщины и дети, старики и даже больные, находившиеся в больницах, были беспощадно преданы смерти разъяренной толпой, радостно мстившей в один день за столько лет глухо клокотавшей злобы, темной зависти и непримиримой ненависти.
В религиозных делах чувства проявлялись не менее резко. Когда духовные пастыри, в 1439 году по приказанию Иоанна VIII заключившие на Флорентийском соборе союз с Римом, возвратились в Константинополь, народ встретил их оскорблениями и гиканьем. Их открыто обвиняли в том, что они дали себя совратить и за небольшое количество золота продали церковь и родину. И когда царь, верный своим обещаниям, хотел привести в исполнение за-{238}ключенный договор, возмущенная чернь изгнала патриарха, бывшего другом Риму, и мятеж грозно забушевал под сводами Святой Софии. И перед лицом угрожавших турок ненависть к Западу сильнее всего разжигала души византийцев; но, как ни была яростна и страстна эта ненависть, ее никак нельзя назвать слепой. В то самое время, как близился последний час Византии, западные государи думали не столько о ее защите, сколько о ее покорении.
В социальном отношении, наконец, среди многих греков встречаешься с тем же непониманием обычаев, занесенных с Запада. Быть может, в этом выступает всего яснее разница в умственном строе этих двух рас. Идет ли дело о рыцарском вызове, с каким военачальник обращается к своему противнику, здравый смысл византийца отвечает, что "идиот тот кузнец, который берет рукой раскаленное железо, когда может взять его щипцами, точно так же следует поднять на смех полководца, который, имея хорошую и многочисленную армию, стал бы подвергать опасности собственную особу". На предложение, сделанное Михаилу Палеологу, прибегнуть к испытанию огнем, он иронически отвечает: "Вы хотите чтобы я сделал чудо! Ну, так знайте, что я не имею власти творить чудеса. Когда докрасна раскаленное железо падает на руку живого человека, я не вижу возможности, чтобы оно ее не сожгло, разве что этот человек изваян из мрамора Фидия или Праксителя или вылит из бронзы". И Акрополит, записавший эти слова, прибавляет: "Вот что он сказал, и, клянусь Фемидой, он был безусловно прав". А вот продолжение истории, чрезвычайно характерной. Митрополит Филадельфийский, которому Палеолог шутя предлагает подвергнуться вместо него этому испытанию под тем предлогом, что такой служитель Бога один только и мог бы еще иметь некоторое вероятие выйти счастливо из такого положения, замечает на это: "Такого обычая, мой милый, у нас, у римлян, в своде законов не имеется, нет его и в церковном предании, он не установлен ни гражданским законом, ни святыми и божественными законами. Это варварский обычай". И еще больше подчеркивая различие двух рас, Михаил в свою очередь прибавляет: "Если бы я родился среди варваров, если бы я был воспитан согласно варварским обычаям и усвоил их законы, я мог бы согласиться на оправдание согласно варварскому обычаю. Но я, римлянин, рожденный от римлян, должен быть судим по римским законам и писаному судопроизводству".
Трудно найти анекдот, более характерный. Он показывает в одно и то же время полный скептицизм, с каким здравый смысл греков относился к наивным и грубым судебным приемам, придуманным Западом, и непомерную гордость византийцев, чувство-{239}вавших за собою многовековую культурную традицию, то, что они не были, выражаясь одним словом, варварами. Вот решающее слово, объясняющее все. Между "римлянами, сыновьями римлян" и латинянами "варварами", не могло быть согласия; законы, годные для грубости одних, не могут быть годными для утонченной культуры других; грубый эмпиризм их правосудия не может идти параллельно с законодательной системой, мудро выработанной константинопольскими юристами. Греки могут по необходимости сближаться с людьми Запада; они отлично сумеют при желании усвоить тот или иной из их обычаев. Несмотря на преходящие союзы, несмотря на временные заимствования, основное презрение сохраняет свою силу при ясном сознании разительного превосходства "римлянина" перед "варваром". По некоторым, чисто внешним чертам могло показаться, что Византия преобразовалась вследствие столкновения с латинянами. В сущности, она пребывала неизменной в своей традиционной гордыне, совершенно не понимая и не желая понимать новый дух, веявший с Запада. {240}
ГЛАВА II. АННА КОМНИНА
I
В декабре 1083 года императрица Ирина Дука, жена Алексея Комнина, готовилась к родам в покоях Священного дворца, называвшихся Порфировой комнатой, где по старинному обычаю должны были являться на свет императорские дети, называвшиеся поэтому порфирородными. Время родов близилось, но царь, задержанный войной с норманнами, не был тогда в Константинополе. Тогда у молодой женщины явилась красивая мысль: чувствуя первые приступы болей, она осенила себе живот крестным знамением и проговорила: "Подожди еще, дитя мое, пока не вернется твой отец". Мать Ирины, особа рассудительная и мудрая, услыхав эти слова, крайне рассердилась: "А если твой муж не вернется раньше как через месяц? Разве ты можешь это знать? И как же ты до тех пор будешь бороться с муками?" Однако дальнейшее показало, что молодая женщина права. Через три дня Алексей возвратился в свою столицу как раз вовремя, чтобы принять в свои объятия родившуюся у него дочь. Так появилась на свет, отмеченная чудесным предзнаменованием при самом рождении, Анна Комнина, одна из самых знаменитых, самых замечательных византийских царевен.