Я бросался к ним, пытаясь всучить хоть листок, а они хохотали мне в лицо, ржали до слез и колик, женщины прыскали в кулак, а один книготорговец на набережной, осерчав, толкнул меня в грудь, и я упал в лужу, осчастливив своим падением ораву слонявшихся мальчишек, а главное, разбил лежавшую в кармане последнюю склянку чернил и испачкал брюки. Кажется, довольно. Как побитый пес, возвращался я в свою конуру, трепеща и не смея негодовать, браня себя всеми известными мне слюнтяйскими словами, зарекаясь впредь тешить себя пустыми надеждами и идти туда еще, но каждый раз, завидев книжный лоток, я не мог сдержать себя и, улучив момент, когда толпа рассеивалась, конфузясь поначалу, предлагал какую-нибудь свою рукопись, свернутую трубочкой, пытаясь всучить ее незаметно, положить и уйти, вдруг не заметят; но я, очевидно, уже примелькался, и мои уловки оказывались тщетными; только я делал последний шаг — как рассерженное лицо и жест решительно давали мне понять, что и на этот раз ничего не выгорит.
Даваемое мной не считалось товаром, я это понимал. Но что было делать? Выхода я не видел. Ночью я горел, оставшись один, ощущал себя королем, повелителем слов, избранным ими раз и навсегда, и исписывал порой не одну десть бумаги, не сомневаясь ни секунды, паря, и только под утро валился без сил, чтобы после, когда белый свет будил меня и выгонял из дома, брести куда глаза глядят, ощущая себя увешанным с ног до головы бумагами, выбирая маршрут поизвилистей и поотдаленней, чтобы не встретить ни одной книжной лавки, — выхаживал себя, надеясь избавиться от наваждения и не идти на набережную, где лотков было больше всего. У меня не хватало сил, я презирал себя, но ничего не мог поделать. Ноги сами несли меня куда надо, выводя на проторенную дорожку, я малодушничал, уговаривал, увещевал, уламывал себя до последнего, а потом опять загорался безумной надеждой. Слюнтяй, болван, безвольный слизняк! Но что-то шептало во мне: а вдруг? И я оказывался на набережной. Как это изматывало меня, не могу передать. Я иссыхал, иссушал себя бессмысленным желанием, все зная наперед, а потом не выдерживал и опять предлагал то, что вместе с наступлением дня теряло свою силу и власть даже надо мной, не говоря о других, но даже успокоить себя, унять я не умел. Ха, говорил я себе, посмотри на этих счастливцев, разве у тебя есть с ними что-либо общее: они уверенны, сильны, небрежны, а ты спишь не раздеваясь, на матрасе, хранящем отпечаток твоего тела. Тебе не дано. Живи в себе, уйди в себя, как улитка в свой дом, и не надейся смутить чье-нибудь сердце своим помятым обликом — они знают тебе цену. Вот так. Да? Кивал — и все начиналось сначала. Это был круговорот, коловращенье, бессмысленное и беспощадное.
Ту девицу я заприметил первым, в отчаянии грызя себе ногти, не зная, куда податься, высмеянный в который раз, отвергнутый и униженный, стоял в отдалении ближе к мосту, незамечаемый гуляющей публикой с зонтиками и тростями, беспомощно оглядывая лотки и самодовольные физиономии торговцев. Она была новичком. Мне ли было не знать, как они все начинают.
Прикатила тележку, нерешительно огляделась, постояла здесь, потопталась там, таща груженую тележку за собой, а затем облюбовала место в сторонке и стала располагаться. Раздвинула лоток, натянула тент, еще раз огляделась, на нее никто не обращал внимания, и стала распаковывать свой товар. Я следил, внутренне содрогаясь от нетерпения. Вот он, шанс: она тебя не знает, не подозревает — пусть устроится, освоится, захочет открыть лавку, обновить место, размякнет, ожидая впустую, — и тут подкатить к ней этаким гоголем, гулякой, напустить важность, расфуфыриться — и предложить небрежно хотя бы листок, вот этот, последний, лиха беда начало, вдруг — клюнет? Попытка — не пытка, терять мне было нечего.
Но так только казалось. Я терял присутствие духа с каждой новой глянцевой обложкой, появлявшейся на прилавке, с каждым движением ее ловких рук, привыкших к делу, толковых, умных рук, обнаруживавших сноровку и тем лишавших меня моей тощей надежды, заведомо и непременно. Очевидно, она не новичок, а просто перебралась сюда с другого места, менее бойкого и ходового, где, однако, освоилась и приобрела то, что имела. Как ты обманешь ее, если не смог это сделать с другими, еще более глупыми и простодушными, но поднаторевшими в чтении твоей физиономии, не говоря уже о твоих каракулях, — ведь даже почерк выдает тебя с головой. Неудачник, о чем ты мечтаешь? Хочешь найти наивней себя, так иди попробуй, предложи, пусть она посмеется над тобой, пока ей еще ничего не сказали соседи, — используй шанс, пока не поздно, пока все зависит только от тебя. Ну, давай. Я корил себя, толкал, набирал воздух грудью — и оставался на месте. Вот она разложила все, приосанилась, огляделась, провела рукой по волосам, поправляя прядку, осмотрела других. Теперь можно. Она ждет. Сейчас или никогда. Потом будет хуже. Она еще свеженькая, тепленькая, довольная, как все удачно сошло, ей никто не помешал, она вошла в чужой круг, ей не препятствовали, и теперь, когда все позади, — она хочет начать, зовет удачу, снисходительная к себе и другим. Ну же. Не медли. Ну? Я оглядел ее — и побрел назад. То был первый раз, когда я не унизился до предложения своих жалких бумаг, не напоролся на еще один отказ, не опозорил себя малодушием и ставкой на тщету. Нет так нет, сказал я себе, ликуя с каждым шагом, что уводил меня от позора, наполняя гордостью и умилением перед собой, своей силой и выдержкой. Я излечился!
Но — не тут-то было. Утром я был опять у книжных лотков, будто не было вчера, ночи, довольства собой, — и глядел, ожидая, когда она придет вновь. Все повторилось. Она появилась опять, перебросилась словом с одним и другим, усатый лавочник помог ей расставить лоток, она натянула тент, развернула торговлю и, смеясь чему-то с товарками, принялась за дело. Я стоял, смотрел, ожидая незнамо чего. Иногда — я видел — она скользила взглядом по моей помятой фигуре, как по пустому месту, — я смотрел исподлобья, боясь ее глаз, — и не замечала. К ней подходили, спрашивали, что-то говорили, все кипело, все шло как по маслу, все у нее получалось — мне не на что было рассчитывать. Только раз я решился и сделал по направлению к ее лотку несколько неуверенных шагов, и тут она вскинула на меня глаза, пронзила опасливо, осторожно, с неприязнью, вот — я все понял. Ей уже доложили обо мне, предупредили, дали совет, как держаться, она знает, я упустил свой шанс подойти на новенького, я проиграл. Застыв, я наполнился ужасом, отчаянием, печалью, не двигаясь с места, почти плача, меня жгло изнутри, — и, когда она посмотрела вновь, мы встретились глазами: я прочел в них презрение, недоверие, страх — она меня презирала: уйди. Но я смотрел и смотрел, словно окаменев, не все ли равно, теперь все пропало…
И все же на следующее утро я появился здесь опять. Мне нечего было терять. Я молчал и смотрел, прислонясь спиной к краю парапета, наблюдал, думал, следил за ее работой, которая спорилась. Не скажу ни слова, это я решил. Кто ты такая, думал я, почему ты лучше, чем ты берешь? Ну? Не красавица, это видно любому. Да и хорошенькой ее не назовешь. Худая, ловкая, молчаливая, возможно, замкнутая, возможно — не глупая, не тютя, как ты. Я тебя ненавижу. Я тебе отомщу. Как? Я переминался с ноги на ногу и думал, как унизить ее, заставить пожалеть, понять, осознать, что она потеряла, оттолкнув, отвергнув меня, которого она не знала, а лишь поддалась наговорам и впечатлению от моего непрезентабельного внешнего вида. Может, я гений? Ты это знаешь? Что есть у тебя, глупая женщина, кроме сноровки и женского тела. Вот эти руки, волосы, плечи, еще живот, еще груди, как видел я — небольшие, ноги, лоно, губы. Вот я беру тебя, раздеваю, делаю что хочу, сминаю, презирая, заставляю ласкать, выбивать из меня искры, делая то, что не удавалось ни одной, ибо я был несмел. Я все могу в своем воображении, а ты — ну посмотри на меня, потаскуха, ну, ну, ну — и она подняла глаза. Так, на мгновение, чтобы тут же потупиться, отвернуться и — я видел — пойти красными пятнами. А потом — еще раз — взглянуть уже робко и просяще, умоляя уйти и оставить в покое. Но я все смотрел и смотрел…