— Лучше, пожалуй, вернуться домой, — предложила мать, — а завтра с утра опять подняться в лес.

Мысль о том, что надо будет дважды пройти этот путь, возмутила отца. Он опять раскричался, но потом сдержал раздражение, боясь, что новый приступ разбередит ему грудь.

— К черту эту проклятую жизнь, — вздохнул он. — Уж лучше околеть здесь… Лечь и околеть, как собака… Такая жизнь в наши годы, ну куда это к черту годится… И за какие грехи бог нам такое посылает!

Отец подавил стон, по телу его пробежала дрожь, и он встал. Он озяб — и от свежего вечернего воздуха, и от земли, на которой сидел. Он боялся простуды и не хотел поддаться ей.

В голове у него шевельнулась мысль, что тут, можно сказать почти рядом, барак и что Пико объяснил, где лежит ключ. Говорить о бараке отец не решился, но все же заметил:

— Я уже не в силах спуститься. Да и ты еле на ногах стоишь.

— Тогда надо, пока еще светло, пойти посмотреть, можно ли устроиться тут на ночь.

Отец подумал, что дом оставлен на ночь без присмотра, что кроликов могут украсть, но он дошел до полного изнеможения и отбросил от себя эти мысли.

— Чтобы выбраться отсюда, придется разгрузить тележку… — сказал он. — Другого выхода нет.

Мать отцепила мешок, взяла одежду и пошла обратно.

— Дай-ка куртку, — сказал отец, — мне не жарко.

Она вернулась и накинула ему на плечи куртку. Затем они кое-как добрели до вырубки, еще освещенной последними лучами солнца.

16

Барак дровосеков был довольно просторным помещением с длинным дощатым столом на шести кольях, врытых в землю, с двумя плохо обтесанными скамьями и чем-то вроде нар, покрытых соломой. Отец обошел помещение, держа в вытянутой руке зажигалку, а другой рукой снимая паутину, которую по углам развесили пауки. От земли тянуло запахом гниющего дерева.

— Здесь очень сыро, — сказала мать, — а нам даже прикрыться нечем.

Теперь отцу вспомнился дом и удобная постель, на которой он бы с таким удовольствием растянулся и дал покой своему усталому телу.

— Может, попробовать вернуться домой? — спросил он.

— Нет, — сказала мать. — Слишком поздно. Нам не дойти.

Отец обнаружил в углу барака старую железную печку. Труба была выведена в проделанное в крыше отверстие, вдвое шире, чем требуется, через которое в барак проникало немного света.

— Надо бы протопить.

Сначала, желая убедиться, что печка не дымит, они запалили пучок соломы, и почти сразу установилась хорошая тяга. При свете горящей соломы они увидели кучу коры, оставленную дровосеками.

— Протопим помещение, дышать станет легче, — сказал отец.

— Эх, Гастон, Гастон, мы ведем себя как малые дети. Сидим здесь, прикрыться нечем, есть нечего, всего-навсего горбушка хлеба осталась.

— Я не голоден.

— Все-таки поешь.

Она протянула ему три четверти оставшегося хлеба.

— А ты? — пробормотал он.

— Мне хватит.

Оба были скупы на слова. Они смотрели на огонь, протягивали к нему свои натруженные руки, онемевшие ноги, грели грязные от пыли лица в потеках пота.

— Ну и красивы же мы, ничего не скажешь, — заметил отец.

Старики долго просидели так, и постепенно тепло разморило их. Отец устроился на чурбаке, который он подкатил к печке, мать — на расшатанном ящике. Отец ни о чем не думал. Он был скован усталостью, только усталость еще и жила в его теле и в мозгу. Он долго держал хлеб в намучившейся за день и потерявшей чувствительность руке, но в конце концов все же поднес кусок ко рту. И стал медленно жевать. Тогда мать, словно она только и ждала этого, тоже принялась за еду. Кофе у них кончился, но на дне бутылки еще осталось вино с водой. Мать налила его в стаканчик и протянула мужу.

— А ты? — спросил он.

— Мне не хочется.

Это, конечно, была неправда, но у отца не хватило силы воли настаивать. Он медленно выпил. И, отдавая стаканчик, вздохнул:

— Теперь ничего уже не осталось.

Мать покачала головой. В печке потрескивала кора. Пламя длинными языками, гудя, уходило в трубу, всю в крошечных дырочках.

— С такой дырявой трубой, чего доброго, еще угоришь, — сказала мать.

— Пока есть огонь, бояться нечего, другое дело, когда останется жар.

Он беспомощно развел руками и опять уронил их на колени. Умереть бы здесь им обоим, и конец всем невзгодам. Через несколько дней их нашли бы. Вероятно, сказали бы: «Им было не на что жить, вот чем вызвана эта драма». Сказали бы еще: «А ведь у них и дети есть. И кое-какое добро. А умерли, как нищие, даже глотка воды не было».

Отец достал свою жестянку с табаком.

— Не кури, захочется пить, — заметила жена.

— Нет, от сигаретки усталость пройдет.

Она горько усмехнулась:

— Мне в таком случае надо было бы выкурить целую пачку.

— Как подумаю, милая ты моя старушка, что мы могли бы спокойно сидеть дома, поесть горячего супа, лечь в мягкую постель… Черт знает что! Работали всю жизнь, как каторжные, и дошли до такого. Надрывались, чтобы вырастить сыновей, и остались одни.

— Если будешь нервничать, опять раскашляешься, — спокойно заметила мать. — А у нас даже глотка воды нет.

Отец сдержался. Они сидели друг против друга у огня, который освещал их лица, обдавая их жаром. Они сидели тут, и между ними стояло что-то, что жгло, что палило сильнее огня. Они смотрели друг на друга. Отец знал, что мать думает о Поле и о его грузовиках. А он думал о Жюльене, молодом и сильном, о Жюльене, который мог бы вытащить тележку из грязи и довезти до проезжей дороги… Да, это так. Они оба правы. Поль черствый, он эгоист, а Жюльену плевать на то, что приходится переносить старикам. Никогда-то он не сидел дома. Появлялся, только если ему нужно было выстирать или починить белье. А Поль еще и в политику лезет.

Да, сыновья — это вечная боль, и она мучительнее, чем усталость и нужда. Мучительнее, чем все лишения. И эта боль встала между ним и женой, она горит и разгорается, как огонь в печке, который они поддерживают, не давая ему погаснуть. Но об этой боли он даже не может говорить. Если он заговорит, то опять даст волю своему раздражению, и одна боль повлечет за собой другую. Вот так и будут они сидеть тут друг против друга и ничего не говорить — разве что взглядами. Они будут сидеть, затаив в себе усталость и тоску, и ждать рассвета, а он не принесет ничего, кроме работы, которая им уже не по силам.

Неужели они и вправду пришли сюда, чтобы умереть, даже не смея высказать то, что у них на сердце?

Огонь начал угасать, мать встала и подбросила еще коры. Теперь в бараке было тепло.

— Ты бы прилег, — сказала мать, — если и не заснешь, все же отдых.

Он посмотрел на нары. В семьдесят-то лет улечься на охапке соломы, растрепанной и примятой другими ночевщиками! Да это хуже, чем на военной службе, хуже, чем на постоях в четырнадцатом году, там хоть всегда можно было разжиться водою и свежей соломой. И одеяло было, и шинель — под голову подложить.

Словно угадав его мысль, мать взяла вещевой мешок и вытряхнула из него все на стол. Потом набила мешок соломой с нар.

— На, — сказала она, — вот тебе подушка.

— А ты как?

— Мне пока спать не хочется. Я посижу у печки.

Отец встал. И тут же на него накинулись все его боли. Он открыл дверь и вышел.

Небо было чистое, вызвездило, как в морозные ночи. Было холодно. Отец отошел на несколько шагов для естественной надобности и поспешил вернуться в барак. Он озяб, и резкий ветер мешал дышать. Он подумал, что, если они оба заснут, огонь погаснет и барак тут же остынет. Он снял башмаки и растянулся на соломе, которую мать сгребла к краю нар. Когда он улегся, мать подняла ему воротник куртки и заколола под подбородком английской булавкой. Отец не противился, он уже был во власти безмерной усталости, в которой, смешавшись с ней, растворилась мучившая его боль. Он только сказал:

— Когда захочешь лечь, разбуди меня, я буду поддерживать огонь.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: