Открыв дверь большого сарая в конце сада, отец обернулся, чтобы поглядеть, не вышла ли вслед за ним жена. Потом обошел верстак, отворил ставню на оконце, которое сделал, чтобы можно было спокойно ковыряться тут в дождливые дни. Вернувшись к двери, он еще раз посмотрел в направлении дома, потом поставил между верстаком и окошком садовый стул, влез на него и достал с полки над окном коробку из-под печенья. На полке выстроились в ряд коробки, в них он держал болтики, крючки, винты и гвозди, которые требовались ему не слишком часто. Он слез со стула, смахнул рукой паутину, приставшую к крышке, и, прижав коробку к груди, открыл ее. Там лежали четыре пачки дешевого табака, курительная бумага, фитильки, три трубочки с камешками для зажигалки и синяя картонная коробка поменьше. Отец открыл эту коробочку и поднес к свету, чтоб обследовать содержимое. Там было с полсотни окурков. Он взял три, положил на край верстака, а коробку поставил обратно. Потом отнес стул на прежнее место и стал лицом к двери у столба, подпиравшего потолочную балку. Отсюда, из полумрака сарая, он мог наблюдать за центральной дорожкой и домом. Он разломал окурки, осторожно, чтобы не просыпать ни крошки табаку, свернул жиденькую, но очень аккуратную сигаретку и принялся курить, медленно, смакуя каждую затяжку. И почти тут же ему показалось, что головная боль стихает.

Он дважды дал сигаретке погаснуть — ему доставляло удовольствие немного подождать и раскурить ее снова. Он думал о табаке, который ему удалось скопить. Неплохой запасец. Если жена его обнаружит, она, уж конечно, скажет, что надо сэкономить на куреве и обменять часть пайка на яйца или масло. Но он был спокоен — жена не найдет его тайника. Что ей здесь делать? Рыться ей тут незачем, это его владения. Когда Жюльен был дома, он, случалось, чинил здесь велосипед, но сейчас Жюльен далеко, велосипед висит на чердаке, и никто им не пользуется. Шины еще в целости. Отец знал людей, которые даже за камеру отдали бы не один паек табаку. Он часто об этом думал, но не считал себя вправе распоряжаться велосипедом сына.

Не желая ссориться, они с матерью старались не говорить о Жюльене. Этим утром он подумал о нем, когда ему снова пришло в голову, что неплохо бы обменять шины с этого никому не нужного велосипеда на табак. Подумал, и все. У него ведь есть и другие заботы. Прежде всего дрова. Сейчас октябрь, а дров на зиму не запасено. Да уж нечего сказать, положеньице, просто не укладывается в голове здравомыслящего человека! До войны к началу холодов у него всегда оставался с прошлого года запас дров на всю зиму. Поэтому они и могли продержаться до сегодняшнего дня и уж не так жались с топливом, но сейчас дров хватит разве что на месяц, от силы на два, да и то если зима будет не очень ранняя.

Отец посмотрел налево, где у решетчатой дощатой стены были сложены напиленные по длине топки поленья. Две поленницы. Две уже начатые поленницы, даже не в рост человека. Раньше, когда поленницы доходили до такой высоты, рядом лежали другие, в шесть поленьев шириной, а высотою больше двух метров.

Вот ведь проклятый лесоторговец — обещал доставить в августе! На два месяца опаздывает. И дрова еще надо будет распилить и наколоть! Да еще может, они заготовки этого года, такие дрова плачут. Только дымоход испортишь!

С августа месяца мысль о дровах очень беспокоила отца. Он молчал, но эта забота не уходила, точила его, и каждый раз, как он отрывался от работы, чтобы передохнуть, она душила его.

Подумать только, он построил этот сарай в 1912 году. Он отлично помнит. Себе в подмогу он взял четырех человек. Работяги вроде него самого… За два месяца справились! Сам он работал с ними только после полудня, окончив дела в булочной, а ведь он уже с одиннадцати вечера начинал трудиться в пекарне. Как-никак его трудовой день продолжался тогда восемнадцать часов. Четыре часа на сон, два — на еду, а там опять начинай все сначала. А теперь выдохся? Как тут не выдохнуться! Прожить такую жизнь, провоевать четыре года на той войне, а теперь мечтать о четырех кубометрах дров и считать и пересчитывать окурки!

Господи боже мой, у людей нет больше совести, они помнят только зло! Для дров он и построил этот сарай, для дров, чтобы топить пекарню, конечно, потому что в то время он топил печь дровами. А для лесоторговца это означало два-три воза дров каждый месяц. Пико был честным лесоторговцем, и он, папаша Дюбуа, тоже был честным булочником. Ни разу они не повздорили. За сорок-то лет поневоле сдружишься. Сына лесоторговца он знал, когда мальчишка еще под стол пешком ходил. Да разве тот помнит? Ничего он не помнит. Выгода! Сейчас у всех только выгода на уме. Спекуляция. Черный рынок. Что тут говорить, все прогнило! Люди стали эгоистами, готовы перегрызть друг другу горло из-за куска дрянного хлеба, который и хлебом-то назвать стыдно!

Время от времени отец вздыхал. Он ворчал, разводил руками, но сдерживался, качал головой, пожимал плечами, морщился: Всякий раз, думая о том, как они жили прежде и что приходится терпеть с начала этой войны, он не мог совладать с собой: его душила злость. Дурная злость, от которой он никак не мог избавиться. Она жила в нем. Ему приходилось загонять ее вглубь, но она не исчезала и в любую минуту могла снова подняться, сжать ему нутро, как спазма, против которой нет средств.

Он боялся войны, потому что уже раз пережил ее. Боялся, как и все, но никогда он не представлял себе ее такой. Война была всюду, хотя настоящей войны и не было. Эта война не убивала, как война 1914 — 1918 годов, но она придавила все сущее, ввергла во мрак, который непрестанно сгущался. Каждая неделя, каждый день приносили свою порцию новостей, малопонятных, но неизменно плохих.

Творились такие дела, о которых даже и говорить-то не решались, и отец тоже болезненно переживал некоторые события, но старался не вспоминать о них.

Жена часто упрекает его в эгоизме. Удивляется, почему его так занимает то, что она позволяет себе называть «личным благополучием»: еда, табак, вино, топливо, возделанный огород и не очень уж беспокойные ночи. Он не перечит. Пусть говорит, но боль в сердце живет.

Отец не остался равнодушен к исчезновению сына, только смотрел он на это иными глазами — не так, как мать. А потом, ничего не скажешь: он действительно думает об огороде, о кроликах и обо всем прочем. Но что делать, такова жизнь. Не подыхать же из-за того, что…

Он не додумал своей мысли: за самшитом у дома мелькнула фигура в черном. Отец уже давно докурил сигаретку, но все еще сжимал в пальцах обслюнявленный и совсем тонюсенький окурок, погасший сам собой. Он стряхнул пепел, затем скрутил бумажку, чтобы не пропал зря остаток табака, вытащил из кармана фартука жестянку, отполированную от долгого употребления, и положил туда окурок. По центральной дорожке к распахнутым воротам сарая подходила мать. Он прошел в левый угол сарая и принялся собирать луковицы, разложенные на старом брезенте. Когда мать вошла, он обернулся и спросил:

— Уже уходишь?

— Да. Надо поспеть еще до открытия, не то проторчишь долго в очереди.

Он стал на пороге и теперь был в двух шагах от жены. Она подошла еще ближе, нахмурилась и, помявшись немного, заметила:

— Я думала, у тебя табак весь.

— Да, весь.

— А ведь ты курил?

— Ну и что? Курил, нашел на верстаке окурок и выкурил… Вот, сама посмотри, сколько у меня табаку!

Отец вспылил. И когда он вытаскивал из кармана жестянку, руки у него дрожали. Он открыл ее и протянул жене.

— Вот, смотри, коли тебе надо все самой проверить.

Мать покачала головой и вздохнула:

— Ах, Гастон, Гастон. Такие пустяки, а ты из себя выходишь! Разве я что обидное сказала? Почувствовала, что ты курил, только и всего. Если у тебя есть табак, тем лучше.

— Нет у меня ни крошки, нет. Довольна?

Она уже повернула обратно и пошла, маленькая, какая-то вся сжавшаяся, в темном платье и черной шляпе с обвислыми, закрывавшими шею полями.

Отец остался один, еще не совладав с раздражением, от которого чувствовал горечь во рту, портившую вкус табака.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: