На смерть и славу.
Неожиданность, ночь и обман сделали свое дело, но всё же защитников замка было несравнимо больше, и всю затею можно было смело назвать глупой и безнадежной, если бы не последний и единственный шанс повстанцев прорваться в Звездную башню в отсутствие Симарона и уничтожить талисман, дающий ему волшебную силу.
Каждый ребенок в королевстве знал, чем закончилась эта битва.
Амза пробился в заветную башню и сокрушил волшебным посохом отшельника Шар Судьбы. Разъяренный Симарон вернулся на крыльях бури, но ничего поделать уже не смог, и ему оставалось только вступить в поединок с застигнутым на месте преступления юношей…
Когда взошло солнце, замок и его окрестности были тихи и безмолвны. Погибли отважные повстанцы. Полегла гвардия колдуна. В последней схватке, поразив друг друга, пали принц Амза и Симарон… «Смерть и слава» — этот клич кучки храбрецов, презревших смерть и вошедших в вечность и славу, расправив плечи и гордо подняв головы, вошел в историю.
Когда через несколько дней окрестные жители набрались смелости и ступили на пропитавшиеся кровью камни древней обители королей Эрегора, то из живых обнаружили лишь горстку раненых с обеих сторон, чудом до сих пор не истекших кровью.
Что стало с раненными приспешниками мага — история стыдливо умалчивала, а имена каждого из выживших бунтарей были занесены золотыми буквами на стену замка, ставшего летней резиденцией нового короля — дальнего родственника бедолаги Рица, рядом с отлитыми в платине именами кронпринца и начальника его гвардии. Ибо каждый ребенок в королевстве знал, почему из пяти наследников Рица в живых получилось остаться только у Амзы, кто доставил ему магический посох слепого отшельника — ведь магический талисман мог уничтожить только маг или простой смертный при помощи другого талисмана, кто планировал безумный налет на оплот Симарона, кто проник во главе четверки бесстрашных в ту судьбоносную ночь в замок, чтобы открыть ворота, и кто в одиночку удерживал в дверях Звездной башни натиск отборной гвардии чародея, чтобы принц мог без помех отыскать смертоносный шар и разбить его…
Амза и Фалько.
Их имена, одно рядом с другим, возглавляли отблескивающий золотом список из сорока трех имен героев, переживших своих военачальников.
Имени Лимбы в этом списке не было.
Сам старик, снисходительно усмехаясь в усы и потирая культю чуть выше колена, объяснял это тем, что имя его там было раньше, в самом низу, последнее, да только, когда нужда в деньгах пришла большая, отковырял он его со стены и продал по буковке. Его имя — что хочу, то и делаю. Хочу — на забор вешаю, хочу — лавочникам продаю. Кто против?
Кроме Найза, ему не верила ни одна живая душа, но Лимбу, который редко бывал абсолютно трезвым и еще реже прислушивался к мнению обитателей Песчаной слободы, это ничуть не волновало.
Могила кронпринца Амзы и капитана королевской гвардии Фалько — ослепительно-мраморная стела, взмывающая в небо — теперь служила объектом поклонения каждый День Освобождения на главной площади столицы. Остальные герои разделили последнее место упокоения одно на всех, без имен, родов и рангов. Ведь еще одна вещь, о которой история стыдливо умалчивает — сколько времени нужно в разгар декабрьской жары нескольким десяткам человек, чтобы похоронить одиннадцать тысяч…
* * *
Но это было давно, по меркам тринадцатилетнего мальчишки — эры и эпохи назад, целых девятнадцать лет, а дядя Лимба умирал сейчас, сегодня, когда до двадцатого, юбилейного празднования Дня Освобождения оставалось всего два дня.
Уже съехались высокие гости со всех держав континента, уже начали украшать площадь для торжественного парада Бессмертных — как окрестили их поэты, уже выгнали с центральных улиц накопившихся на них за прошедший год попрошаек и проституток…
Конечно, как всегда, за три часа до начала парада он нарядился бы в самое лучшее свое платье, побрился бы и причесался на пробор, как старший приказчик в бакалейной лавке. Закончив прихорашиваться, сел бы на шаткий табурет у окошка — ждать, пока за ним приедут из дворца королевские гвардейцы и заберут любоваться парадом с помоста для почетных гостей. Он опять отправил бы Найза и его друзей на площадь занимать самые лучшие места, поближе к ограждению, чтобы посмотреть всё, с начала до конца, до самой последней глупой и восхитительной мелочи, и наказал бы глядеть в оба, чтобы не пропустить, как он будет махать ему шляпой с трибуны для ветеранов. И, как обычно, расстроенный Найз, так и не приметив заветного сигнала с раззолоченных подмостков, с горчинкой в праздничном настроении побежал бы домой, в слободу. Но как бы рано он ни вернулся, дядю Лимбу, как всегда, заботливые королевские гвардейцы привезли бы с парада первым, и он, веселый и пьяный, как год, как пять лет назад, гонялся бы на костылях за соседскими курами по пыльной улице, а при виде племянника начал бы упрекать, зачем тот не помахал ему в ответ…
Только торжество будет через два дня, а дяди Лимбы…
* * *
Зажимая в потном кулаке два медяка, выданные матерью на прописанное доктором лекарство, Найз несся, распугивая нерасторопных прохожих по обжигающему булыжнику мостовой, по улицам, выцветшим под белым декабрьским солнцем, мимо сливавшихся в одну слепую ленту белесых домов — к захудалой лавке аптекаря за Ласточкиным мостом, на другой конец города.
Конечно, были лавки и ближе, и новее, и аккуратнее, но не было лавки дешевле — так сказал доктор, и это знали все обитатели Рэйтады и окраин. Если снадобья были вам не по карману в этой аптеке, они были вам не по карману вообще.
Тщательно отштукатуренные строения незаметно сменились желтыми, сложенными из песчаника, да так и оставленными, открытые лавки — заброшенными, жилые дома — покинутыми. Широкие улицы сначала похудели до переулков, потом рассыпались проездами и проходными дворами и тупиками…
Ласточкина Горка.
А вот, наконец, и она — заветная лавка с покосившейся выцветшей вывеской, изображающей косоглазого аптекаря с огромной бутылью без опознавательных знаков в одной руке, и со скальпелем, а, может, и с волшебной палочкой — в другой.
— Мне… это… лекарство… вот… тут написано… — задыхаясь и кашляя уличной пылью, прохрипел он с самого порога румяному толстяку за стойкой, больше похожему на кабатчика, чем на фармацевта, и шлепнул на покрытую лаком поверхность кусок пергамента с непонятными словами на древнем языке. — На жабьем камне… и обязательно со слезой аксолотля… Доктор Синни так сказал…
— Доктор Синни? — аптекарь оторвался от созерцания пламени спиртовки и рассеянно глянул поверх очков на маленького оборванца. — Доктор Синни — так доктор Синни… Подождешь — через час будет готово.
Найз облегченно перевел дыхание, губы, сведенные в тонкую напряженную линию, расслабились и дрогнули в слабом подобии улыбки.
— Подожду, обязательно.
— Вот и славненько, — кивнул аптекарь, повернулся было к полкам, уставленным всеми видами пробирок, реторт, бутылей, бутылок, бутылочек, бутыльков и прочих колб самых причудливых и пугающих очертаний и размеров, но, вдруг вспомнив что-то, снова обернулся на клиента и как бы невзначай поинтересовался:
— А деньги-то у тебя есть?
— Да, конечно! — довольно отозвался Найз, протянул руку и разжал немытый кулак, с гордостью демонстрируя толстяку обе монеты.
Аптекарь недоуменно нахмурился, перевел взгляд с медяков на их подателя, потом обратно, потом еще раз на мальчика, и медленно и четко, словно говорил с тугодумом, произнес:
— Я имею в виду деньги. Деньги, понимаешь? Такое зелье на одном только жабьем камне стоит две серебряных монеты. Два тигра, понимаешь? А со слезой аксолотля — пять. А у тебя — всего две башни. Это мало. Понимаешь? Пять тигров надо, мальчик. Пять. Тигров.
— С…сколько?.. — перехватило горло мальчишки. — С…сколько?..
— Пять серебряных монет, бестолковый, — уже гораздо более сурово повторил толстяк. — Что тут непонятного? Пять. Или две, если нет пяти. А если у тебя и двух не имеется, ступай домой и не мешай мне работать.