— Я еще не успел, — объяснил хлопец.

— Мы спросим, серденько, — успокоила и мама. — Как положено по закону!

— Спасибо, матинка! — И панна Ярина учтиво улыбнулась матери, ибо хорошо была воспитана в монастырях, и тут же сердито взглянула на Михайлика, даже всем страшно стало, так люто блеснули ее прекрасные очи. — Счастье твое, что ты с мамой, хлопчик! — И ласковым голоском, издеваясь, прибавила — Дай маме ручку!

И пошла к двери та быстроокая Яринка, тоненькая, что былинка, стройная, что лозинка, колючая, что тернинка.

А у порога обернулась:

— И чтоб на глаза мне больше не попадался!

— Ладно, — вспыхнув огнем, покорно и мягко, но громко, с мужским достоинством отозвался Михайлик. — Я не сам приду! — крикнул он ей вслед. — Я не сам! Я пришлю сватов!

— Говорит, как Христа славит, — удивился владыка.

— Рехнулся! — толкнула сына Явдоха.

А панна Ярина, сердитая-пресердитая, невольно замешкавшись у порога, даже поперхнулась тем злым и пренебрежительным словом, коим хотела было осадить молоденького наглеца, так поперхнулась гневным словом, что должна была проглотить его, и, не проронив ни звука, будто галушкой подавившись, нежная панночка быстро ступила на порог, убегая от незлобивого, но все же пробирающего хохота, что так дружно грянул за ее спиной, ибо в тот миг опять Михайлик преупрямо повторил:

— Я их пришлю-таки… сватов!

«Птенец желторотый! — зло подумала панна о парубке, хотя ей было и самой смешно. — Губы что гужи! От уха до уха. Мамин сынок!»

И рванула дверь.

Но уйти не смогла.

20

На пороге стоял Игнатий Романюк, седоголовый человек неопределенного возраста, моложавый, статный, с янтарными четками в тонких нервных пальцах, бывший ее духовник и воспитатель, католический священник, сначала ужгородский, а затем пармский каноник, который в прошлом году помог Ярине бежать из Голландии на родину, а теперь, сняв поповский сан, пешком прошел, почитай, всю Европу и с важным делом спешил в Москву.

— Кармела, дочка! — прошептал Игнатий.

— Падре, вы?! — радостно вскрикнула панна и горячо припала к руке старика.

— Не надо, дочь моя. — И он выхватил руку, на которую упали девичьи слезы. — Я уж не поп, Ярина.

— Почтение отцу, а не священнику, — покраснела панна и, выходя из покоя, попросила — Навестите меня, святой отче! Необходим ваш совет…

— Сегодня же, дочь моя.

И он перешагнул порог.

Одетый в черный суконный кафтан — никто у нас тогда вот так черно не одевался, — статный, легкий, быстрый, как юноша, с мудрыми глазами пожилого человека, коему пришлось отведать горя, румяный, загоревший до черноты под солнцем всех стран Европы, он был сдержан в движениях и внешне спокоен, как любой прирожденный украинский горец, гуцул, хоть и покинул он свои высокие полонины много лет тому назад.

Вступив в архиерейские покои, Гнат Романюк взглядом видавшего виды католического священника обвел людей на раде, толпу за окнами, потолок, стены — обвел опытным взглядом странника и священника.

На потолке, меж двумя дубовыми матицами, были нарисованы сцены античных и запорожских битв, а посреди, в резном круге, похожем на ромашку, синело изображение неба с золотыми звездами. На стенах, обитых голландской шпалерной тканью, висели картины в золоченых рамах: были там и подвиги Самсона, похожего на запорожца, и море с козацкими чайками-челнами, нападающими на турецкую галеру, и казнь гетмана Остряницы, и несколько подлинных итальянских и фламандских картин, и портреты украинских гетманов в горностаевых мантиях, и гравированное в Лондоне поличье Богдана Хмельницкого. Стояли по углам и древние мраморные статуи, найденные в земле под Мирославом, и расписные кувшины с зеленью и цветами, скифские, этрусские и старогреческие вазы, висели ятаганы, кинжалы, пистоли, сабли на ковре, а на средине стола, рядом с черным архиерейским клобуком, сиял полковничий пернач. Полки с книгами тянулись по левой стене, да и всюду лежали книги, раскрытые, с закладками, переплетенные в телячью кожу, — книги, книги и книги.

Сделав несколько шагов по полу, густо усыпанному, ради клечальной субботы, травой и цветами, Гнат Романюк подошел к столу, за которым по углам зеленели клечальные ветки, и владыка встал навстречу, приветствуя гостя, приглашая в дом, живо радуясь старому гуцулу, избавителю панны Подолянки.

— Слава Иисусу! — поздоровался по-карпатски Романюк.

— Навеки слава! — отозвался епископ. — Садитесь, прошу вас.

Куцый монашек, отец Зосима, черным чертом, медленно выступив из-за спины его преосвященства, не спеша пододвинул гостю украшенный резьбою табурет, пан Романюк хотел было сесть, но, обернувшись к порогу, заметил там здоровенного козачину с матинкой, которого несколько дней тому назад гуцул спас от смерти в бою…

Седовласый видел, как Михайлик рванулся было к нему, но, удержанный рукою матери, так и остался у входа.

Тогда пан Романюк сам подошел к хлопцу, обнял обтрепанного бедолагу, поцеловался с ним, поклонился Явдохе и уже хотел было вернуться к подставленному Зосимой табурету, но старику показалось, будто парубок сам не свой.

— Что ты такой взъерошенный, козачина? — спросил у него Романюк.

— Только что сватался! — с издевкой пропищал пан Хивря.

— К кому ж это ты? — спросил у Михайлика гуцул, жалея, что начал столь неуместный разговор.

Михайлик молчал, потупясь.

Тогда пан Романюк, дабы обратить все в шутку, заговорил:

— Разумею, сынок: все в тебе горит, бушует, все кружится в глазах… — И улыбнулся. — Вспомнилась мне одна боснийская песенка… я был когда-то каноником в Мостаре, в долине Неретвы-реки, и слышал там шуточную песенку о городе Травнике, который подожгла краса девойка «черным оком сквозь хрусталь зеницы», и сгорел тот город со всеми палатами, с двумя веселыми духанами, с корчмой новехонькой, сгорел весь город от взгляда девушки, видимо, такой же, как эта, что сейчас вышла… Да? Угадал я, хлопче? Это ведь она была здесь?

— Она, — смело сказал Михайлик, и даже тень улыбки не мелькнула на лицах в этот раз, так произнес он одно-единственное слово: она! — и все почувствовали, что и здесь уже горит весь город… — Она!

Помолчав, владыка во второй раз пригласил гуцула:

— Прошу, садитесь!

И вторично поклонился закарпатскому горцу, гостю города Мирослава.

21

Обмакнув василок — базиликовое кропило, лежавшее на краю стола на серебряном казаночке со святой водой, Гнат Романюк окропил себе лоб и сел на табурет. Все ожидали, что́ он скажет, сей издалека прибывший гость.

Еще вчера епископ знал о Романюке только то, что он в прошлом году выручил из беды Ярину Подолянку, однако гетман Однокрыл, Гордий Гордый, с гонцом нынче прислал письмо, нагло требуя выдать ему бродячего гуцула, который, как донесли о том гетманские выведчики, задержался в Мирославе, обещая за того католического попа не докучать жителям Долины всеми тяготами осады.

А сегодня мирославцы уже знали, что этот седовласый гуцул, украинец, славянин беспокойный, проучившись несколько лет в Вене, Болонье и Риме и всю жизнь будучи католическим священником, до конца постиг подлость происков римского престола противу всего мира славянского и, оставив служение богу и папе, отправился странствовать — где на лошади, а где пешком — по всей Славянщине, из страны в страну, дабы поведать людям страшную правду о Ватикане.

Сев на табурет, Романюк спросил:

— Вы меня звали, отче?

— Просил пожаловать, — приветливо поправил его Мельхиседек.

— Я пришел проститься, домине.

— Так внезапно?

— Вот этот добродий, — кивнул Романюк на Пампушку, — сказал сегодня, что гетман Однокрыл за мою голову пообещал…

— Отступиться от нашего города! — подсказал Пампушка-Куча-Стародупский.

— И что же?! — темнея лицом, тихо спросил епископ, еле сдерживая взрыв ярости.

— Я не хочу, чтоб из-за головы одного гуцула пролилась кровь надднепрянцев, — улыбнулся Игнатий Романюк.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: