— Остров Моргонланд, товарищ капитан. Маяк там.
— То-то, что маяк. Вышка у них наблюдательная. Стереотруба с утра до вечера блестит. Безо всякой маскировки. Мы с тобой тут про геологию, а они там засекают: стоят, мол, в квадрате таком-то двое командиров и травят, кто кого обманет. А в порту, мол, безо всякой пользы ценнейшее добро переводят. Видишь?..
Через минуту он уже мчался на своей «блохе» в гавань, где одну за другой взрывали вытраленные финские мины.
Уговорить командира отряда траления заняться разоружением еще не взорванных мин Борису Митрофановичу не удалось. Но согласием помочь в маскировке взрывных работ на Утином он заручился.
Подсеченные на ближайших фарватерах мины отряд траления буксировал к мысу. В момент, когда подрывники на берегу крушили гранит, матросы с тральщиков подрывали свою добычу. Эти одновременные взрывы — на море и на берегу — частично маскировали строительные работы, но совсем скрыть их от соседей невозможно было: Гранин вскоре убедился, что с финской стороны полуостров просматривали вдоль и поперек — так уж расположена арендованная земля. Единственное, что можно было скрыть, — это малые батареи на островах и в парке, да и то до первых стрельб, к тому же там, где строили ночью.
А ночи в эти первые месяцы жизни на полуострове были тревожные, как на фронте. Спали по очереди, потому что приходилось не только строить, но и охранять побережье. Войск еще мало, граница нетвердая: то лес загорится, то какой-либо сарай, то заблудится сосед, и его надо выпроваживать на материк.
Перед майским праздником на перешеек назначили отдельную матросскую роту, с которой прилетел Богданов-большой. Роте приказали наглухо закрыть рубеж до прихода погранотряда, зорко наблюдая за той стороной.
Ночью, накануне праздника, приехал на перешеек бригадный комиссар — в лесу его обстреляли с дерева; «кукушку» поймали, отправили в город, а матросов комиссар предупредил, чтобы не поддавались ни на какие провокации. Он будто знал, что в майское утро на той стороне затеют гуляние, пляски у самого рубежа, разговоры с нашими часовыми и даже предложат им угощение — старой «смирновской водочки», выпускаемой в Хельсинки, надо же де матросу в праздник выпить; весь этот спектакль матросы вытерпели, за шумом праздника они точно уловили возню в лесу: установку проволочных заграждений, строительные работы. Потом рота получила за эти наблюдения благодарность от московской комиссии, уточнявшей границу.
Но все это случилось уже без Богданова-большого: в ту ночь накануне Первого мая комиссар вспомнил о его новой профессии киномеханика и захватил с собой в город. Там, в старом финском кинотеатре, расчищенном от мусора, был назначен майский вечер. Александр Богданов получил боевое задание: к этому вечеру навести порядок в кинобудке и подготовить киносеанс.
Это был первый майский праздник на Гангуте.
На площади перед водонапорной башней саперы лейтенанта Репнина сколотили дощатую трибуну, как во всех маленьких городишках страны, но то была праздничная трибуна в зарубежной базе. Ее обтянули кумачом. Думичев влез на башню и установил на карнизе радиорупор. Над рупором он укрепил флагшток и набросил на ролик плетеный шнур на много метров — Думичев знал, что по-морскому — это линь, а не шнур, он укрепил на флагштоке фалы для подъема флага; но лейтенанту он доложил — «веревка привязана», словно досадуя, что Репнин не дал ему даже подержать флаг, то ли всерьез, то ли шутя заметив: «Вы, чего доброго, опозорите нас, Думичев, возьмете да поднимете флаг один, без морячков…»
Шел спор: кто вправе поднять флаг над полуостровом?
Командир базы решил, что эту честь должны разделить с первыми десантниками артиллеристы — строители первой батареи.
На площади построился гарнизон. Было еще холодновато, но по флоту объявили форму «два». На матросах сверкали белизной форменки и чехлы бескозырок, на пехотинцах — зеленые летние гимнастерки и начищенные сапоги.
Богданыч тоже старательно готовился к параду, хотя, вообще говоря, парады недолюбливал: ему всегда приходилось шагать в самом последнем ряду, потому что, в какой бы части он ни служил, не было матроса ниже его ростом. Он и сейчас стоял замыкающим в строю своей зенитной части, поглядывал на затылок рослого правофлангового в первом ряду и вспоминал Богданова-большого. То было постоянное место Богданова-большого, когда они вместе служили в отряде Гранина. Только в строю, на марше, Богданыч разлучался со своим тезкой: всегда между ними, головным и замыкающим строй, оказывался весь отряд. И сейчас Богданычу хотелось бы видеть своего друга впереди. Он грустно оглядывался на порт. Лодки еще не пришли. Значит, не может быть на Ханко и Богданова, если тот еще служит на флоте.
А Богданов-большой даже в этот праздничный день не вышел из своей кинобудки, для другого механика, может быть, и просторной, а для него тесной, как будка телефона-автомата. В будке, обитой белой жестью, стоял острый запах грушевой эссенции. Богданов перематывал и склеивал ленту фильма «Чапаев», которую он будет крутить вечером.
Может быть, и Богданыч-меньшой попадет вечером в Зрительный зал, встретит там многих знакомых. Только с киномехаником, который весь вечер не выйдет из будки, он встретиться не сможет.
— Парад — смирно!
Из раструба репродуктора донесся шум Москвы.
Кремлевские куранты рассыпали праздничный звон.
Богданыч отсчитал: десять ударов. Десять часов первомайского утра. Он хотел представить себе Красную площадь в это ясное утро, войска, построенные прямоугольником перед Мавзолеем, или летний день на площади, пестрый разлив шелковых знамен в день физкультурного праздника, огромный земной шар на руках у загорелых спортсменов и знаменосца с багровым флагом на вершине, — все это он видел не раз на экране. Но ему вспомнилась другая Красная площадь — в будничный осенний день, в дождь. Эшелон с призывниками по пути из Тулы в Ленинград обогнул столицу по Окружной дороге и остановился на станции Химки. Богданыч попросил разрешения до вечера отлучиться в город. Он добежал по шоссе до Химкинского порта, влез на верх двухэтажного троллейбуса и проехал пол-Москвы — до площади Революции. Он хотел было спуститься в метро, в Москву подземную, но увидел вдали, у решетки Александровского сада, толпу. Это был хвост потока в Мавзолей. Богданыч вошел в этот поток и медленно зашагал вдоль стен Кремля, вверх по проезду Исторического музея, мимо Никольских ворот, по скользкой брусчатке к пустынным гранитным трибунам. С другой стороны площади, от здания ГУМа, доносились гудки мчащихся автомашин, шорохи шин по мокрой мостовой, а тут, у подножия Мавзолея, тишина; только дождь шелестел в застывших елках. И внезапно сырой воздух наполнился гулом, звоном. Богданыч с детским удивлением взглянул на вершину Спасской башни. С тех пор, слушая Москву, звон курантов, он рельефно видел эту башню в облачном небе, черный циферблат, огромные вздрагивающие золотые стрелки и умытый дождем, сверкающий в тусклый день гранит Мавзолея.
Богданыч едва не нарушил строй, когда услышал совсем близко цокот копыт — будто здесь, на площади Гангута, скакал перед войсками всадник. Он понял: маршал на коне выехал из ворот Кремля к войскам, построенным на площади. «Буденный!» — узнал Богданыч голос маршала, поздравляющего войска с праздником. Там, в Москве, от Мавзолея на прилегающие к площади проезды перекатывалось ответное «ура». И Богданыч на Гангуте тоже подхватил это «ура», откликнулся вместе со всем строем войск перед деревянной трибуной на площади Гангута, точно и он и весь этот далекий гарнизон стояли в одном порядке со всеми вооруженными силами, выведенными в столице на парад.
Сводный оркестр из одиннадцати духовых инструментов сыграл «Интернационал».
К башне подошли сапер и артиллерист. Они потянули за фалы, поднимая на мачту флаг.
Издалека виден был стяг — то багровый в лучах заката, то пурпурный в хмурый день, то по-летнему ясный, прозрачный. Стало легко и уютно, как в родном доме.