Может быть, этот катер у Густавсверна? Или там есть люди, служившие на нем?..
В бухту Тверминнэ забрел чужой буксир с двумя баржами. На сигналы с буксира не отвечали: его команда изучала наше побережье. Пришлось одной батарее открыть предупредительный огонь и остановить нарушителей. Буксир бросил баржи возле острова и удрал к своим берегам. «Кормильцу» поручили отбуксировать обе баржи до Густавсверна. Так Алеша попал на остров к пограничникам.
Пока пограничники досматривали задержанный груз, Алеша прогуливался по деревянным мосткам пристани, где борт к борту стояли красавцы катера «МО». На носу каждого белели огромные цифры.
«Двести тридцать шестой, — читал Алеша, — двести тридцать четвертый… Двести тридцать девятый!..»
Через несколько минут Алеша стоял на палубе «охотника» перед командиром катера лейтенантом Терещенко.
— Чего тебе, хлопчик, треба на боевом корабле? — с усмешкой, говорком, с детства милым Алеше, заговорил Терещенко, и Алеше почудился басистый, ласковый голос отца.
Алеша привык каждого военного моряка, с которым он близко сталкивался, сравнивать с отцом.
Александр Иванович Терещенко, высокий, атлетического сложения, черноволосый, ничем внешне не походил на отца Алеши. Отец и ростом, пожалуй, пониже и рыжеус, — мать терпеть не могла его колючие рыжие усы и требовала, чтобы отец сбривал их. Терещенко в сравнении с отцом выглядел богатырем, хотя и Алешин отец был сильным человеком: одной рукой он схватывал сына за пояс и, как в цирке выжимают гирю, поднимал его вверх, над головой, Но отец очень редко смотрел на Алешу так сурово, как смотрел сейчас Терещенко, будто спрашивавший: «Ты как посмел проникнуть на боевой пограничный корабль?!»
Когда Терещенко узнал, что перед ним сын мичмана Горденко, в его глубоких карих и всегда искрящихся глазах появилась такая теплота, что голова у Алеши закружилась, и он сразу же обнаружил, что у лейтенанта нос такой же, как у отца. Странный для такого крупного лица нос, широкий, приплюснутый. Мать утверждала, будто в детстве ради озорства дед придавил отцу нос снизу вверх пуговицей… Да, да! Перед Алешей стоял вылитый отец; и голос, как у отца, густой; и взгляд такой же — будто вот-вот засмеется; и такая же суровая, мужская доброта.
Терещенко подозвал матросов.
— Вот сын мичмана Горденко. Десантника. Проводите его в кают-компанию.
В команде хорошо помнили мичмана Горденко. Алешу провели в кают-компанию и усадили на узкий кожаный диван, над которым в сосновой раме висел портрет Ильича. Терещенко приказал принести «Исторический журнал», на одной из страниц которого в памятный день он сделал запись о высадке десанта.
В журнале среди прочих сведений о десанте коротко сообщалось и о подвиге десантника Горденко; возможно, корреспондент газеты использовал в заметке именно эти строки из корабельного журнала.
Алеше не хотелось расставаться с кораблем, где каждая царапинка напоминала ему об отце. Он сидел там, где перед боем отдыхал отец. Он стоял у леера, через который отец прыгнул в ледяную воду и с автоматом над головой поплыл к берегу. Воображение Алеши шаг за шагом воссоздавало картину боя. Он смотрел на тихий прибой в бухте, и ему казалось: перед ним бурное море, пули врагов вздымают фонтанчики возле пловца, а пловец бесстрашно продвигается к берегу; и вот уже десятки пловцов устремляются вслед за ним, а он встает на ноги. Море вокруг отца багровое, но отец не падает, он разит врагов…
Алешу водили из кубрика в кубрик. Рулевой принес ему новенькую тельняшку. Командир подарил настоящий «гюйс» — матросский воротник. А сигнальщик, который всю ночь десанта простоял рядом с его отцом, провел с разрешения Терещенко Алешу на мостик, показал ему компасы, телеграф и все свое пестрое флажное хозяйство, потом снял с бескозырки атласную ленточку с золотыми буквами «Морпогранохрана НКВД» и протянул ее юнге.
Алеша неловко взглянул на окруживших его моряков, потом на сигнальщика, который ростом был еще повыше командира, и сказал:
— Спасибо, у меня есть, — он вынул из кармана бережно хранимую ленточку с надписью «Сильный».
— Отцовская, — догадался Терещенко. — Береги.
— А ты и нашу возьми, — настоял сигнальщик. — Вторая будет. — И, просительно глядя на Терещенко, предложил: — Взять бы мальца к нам, товарищ командир?
— Не так-то это просто, товарищ Саломатин. — Терещенко уже сам подумал об этом. — Нужно разрешение командования. Да и парню учиться надо. Тебе сколько, Алеша?
— Семнадцать, — Алеша прибавил несколько месяцев.
— А сколько классов окончил?
— Семь с половиной.
— Половина не в счет, — рассмеялся Терещенко. — Но если хочешь быть настоящим моряком, обязательно учись. Осенью политотдел откроет на Ханко школу. Пойдешь снова в восьмой класс.
— Я на матроса учусь, — сказал Алеша. — Василий Иванович обещал осенью зачислить рулевым.
Терещенко насмешливо передразнил его:
— «Рулевым»! Твой Василий Иванович, наверно, дальше своего самовара знать ничего не хочет. Вот Паршин, наш рулевой… сколько классов окончил?
— Десять, товарищ командир! — откликнулся рулевой, который подарил Алеше тельняшку.
— А вы, Саломатин?
— Десятилетку, товарищ командир.
— Слыхал?.. Да еще год в учебном отряде. А Саломатин у нас лучший сигнальщик. Сам определиться может, профессор!
— По части компота, — тихо подсказал Паршин.
Терещенко сердито взглянул на него и продолжал:
— Ты, значит, недоучкой хочешь остаться? Не хочешь командовать таким лихим конем? — он с любовью похлопал по сверкающим ручкам машинного телеграфа.
Алеша знал, что одного движения лейтенанта достаточно, чтобы «охотник» развил такой ход, какой и не снился команде «Кормильца».
— То-то, юнга. Вижу, что хочешь таким конем управлять. А для этого мало десятилетку окончить. С отличием надо окончить. А потом — в Высшее военно-морское училище имени Фрунзе!
Сигнальщик Саломатин все время порывался что-то сказать.
— Разрешите, товарищ командир?
— Что у вас?
— Жалко парню терять год. Из-за войны с финнами вся беда случилась, не сам он виноват. До осени время еще есть — неужели мы всей командой не поможем ему одолеть половину восьмого класса и поступить в девятый?
— Вы опять за свое! — Терещенко был расстроен не меньше сигнальщика. — Говорят вам, не положено без разрешения командования брать юнгу на боевой корабль.
— А может, попросите командование, товарищ лейтенант?
— Нечего было школу бросать, — отрезал Терещенко. — Жил бы отец, он бы его высек за побег из школы. Завтра, юнга, приходи на набережную, — строго сказал он Алеше. — Знаешь, где фашистская могила?
— Знаю, товарищ лейтенант. Где львы.
— Точно. Будь там в девять ноль-ноль.
Утром Алеша отпросился у Шустрова на берег и пришел к германскому обелиску раньше назначенного времени.
Много раз Алеша проходил мимо обелиска и двух уродливых львов у подножия, но никогда не смотрел на эту груду серого камня с такой ненавистью, как сегодня. Ведь Терещенко так и сказал: у фашистской могилы. А слово «фашист» всегда было и будет ему ненавистно — оно связано в его представлении с палачами, казнившими Сакко и Ванцетти, с врагами Димитрова и Тельмана, с белыми балахонами куклуксклановцев, с чернорубашечниками Муссолини, с миром далеким и отвратительным, знакомым ему по книгам, по пионерским и комсомольским газетам.
Алеша вспомнил сирот из Барселоны на набережной Ленинграда, их шумный «макаронный бунт» в столовой пионерского лагеря, где жил в то лето и он; во время завтрака испанские ребята расшвыряли по столовой жестяные тарелки с макаронами, темпераментно и возмущенно крича: «Макарони! Макарони! Макарони!»
Это было проклятие испанских детей итальянским фашистам, лишившим их крова, родины, родителей.
Алеша вспомнил, как он впервые увидел свастику в Ленинграде, на здании германского консульства. Он стоял тогда против этого здания ошарашенный и оскорбленный, не веря своим глазам: фашистский флаг трепыхался здесь, в его городе, на Исаакиевской площади, на виду у постового милиционера! Точно так стоял Алеша сейчас на ханковском берегу, с чувством попранной справедливости, с отвращением разглядывал горельеф кайзеровского солдата на гранитном столбе. Значит, это и есть фашист в рогатой каске?!