…Херти нес свернутый в рулон холст по темному вечернему Берлину, и ему казалось, что каждый встречный смотрит с подозрением на его ношу. «Что будет с нами, если портрет Эйнштейна найдут у нас в доме?»
— Херти! — крикнула мать, услышав его шаги по лестнице.
— Сейчас! — Херти быстро поднялся на чердак, положил холст на старую железную кровать и спустился. В кухне была одна мать.
— Что с тобой? — вытирая о фартук мокрые руки, она с тревогой смотрела на покрытое капельками пота лицо сына.
Из комнаты вышел отец.
— Сынок вы-ре-жи… мне… портрет, — запинаясь, сказал он, и шатаясь подошел к Херти и положил руку ему на плечо.
Херти с жалостью смотрел на отца: раньше он никогда не пил.
— Херти, что случилось? — опять спросила мать.
— Мама, ты можешь приютить одну картину, которую хотят сжечь?
— Вы-режи мне портрет,- запинаясь, повторил отец и опустился на стул.
У матери задрожали губы. Она смочила полотенце под краном и вытерла им лицо отца.
— Отец, приютим мы у себя картину, которую хотят сжечь? спросила она, приглаживая ему волосы.
…Так портрет Эйнштейна поселился в доме отца Херти.
ЛЕО ТРАССЕН НАЧИНАЕТ ДЕЛАТЬ КАРЬЕРУ
Ассистент кафедры физики Берлинского университета Лео Трассен не интересовался политикой. Он не знал еще, что с сегодняшнего дня отец возлагает большие надежды на его научную карьеру, и не подозревал, что все газеты вышли с заголовками: «Эйнштейн заочно приговорен к смертной казни!» Утром того же дня он сидел в ассистентской и ждал профессора Зауэра, который вызвал его к себе. Развалившись на старом диване, он боролся с дремотой. Вчера была изрядная выпивка, и волосы у Трассена были еще мокрые от воды, которую он вылил на себя. Глаза его, подернутые поволокой, смотрели лениво и туманно.
Дела Трассена складывались не блестяще. И хотя арийским ученикам профессора Зауэра в университете была открыта «зеленая улица», Трассен был весьма далек от диссертации. Правда, он написал две толковые статьи, одна из которых была послана в Лондон, где ее напечатали в знаменитых «Отчетах Королевского общества». Ему сообщили, что редакция высоко оценила изящество его новых формул. Сам Трассен прекрасно знал, что все эти формулы дались ему без большого труда. Он только «почистил» классическую теорию колебаний. Сократил лишние выкладки, заменил их простым расчетом. Трассен был ленив и не любил возиться с громоздким математическим аппаратом. Всюду, где это ему удавалось, он упрощал теорию, а иногда просто бросал начатую проблему. За последнее время он втянулся в бесконечную переделку известных формул теории колебаний. Это было спокойное и безмятежное занятие. Трассена никто не тревожил, и им мало кто интересовался. У него было много свободного времени, и он растрачивал его в случайных компаниях, собиравшихся в дешевых ресторанчиках около спортивных клубов. Иногда в дождливую погоду он там же досчитывал незаконченную задачу.
Кабинет профессора Зауэра не располагает к долгой беседе. Он для этого слишком тесен. Стол. Еле вмещающийся стул. Второй стул в простенке между стеной и застекленной дверью. Подвесные полки со справочниками. За стеклянной фрамугой слышно жужжание трансформатора. Приглушенные голоса в лаборатории. Профессору Зауэру некогда разговаривать с ассистентами. Он ограничивается короткими, четкими указаниями. На кафедре ему достаточно небольшой комнаты. Зато большой кабинет ему отведен при профессорской библиотеке. Там он принимает коллег, равных себе по положению. В черных мягких креслах восседают маститые немецкие профессора. На стенах висят тусклые портреты великих ученых. Они тоже немецкие профессора: Кирхгоф, Гельмгольц, Бунзен. Профессор Зауэр всегда придерживался национального духа в науке. Но можно ли его за это упрекнуть? Он только порядочный немецкий ученый. Впрочем… Впрочем, его и сейчас никто не посмеет ни в чем упрекнуть. Он ведь не приноравливается к правящей партии — у него всегда были национал-социалистские убеждения. Еще в те далекие 20-е годы, когда все газеты бурно ликовали по поводу первого экспериментального подтверждения теории относительности Эйнштейна, профессор Зауэр твердо считал, что все это только еврейская авантюра в науке, и не скрывал своих взглядов. А теперь, когда в Германии у власти оказались, наконец, истинные немцы, профессору Зауэру незачем стыдиться своей дружбы с членами нацистской партии. Да, в его кабинете бывают люди, носящие на рукаве повязку со свастикой. Они тоже сидят в старинных черных креслах с резными подлокотниками: в науке появились секретные руководители.
Но сейчас сам Зауэр готовит важную «операцию». Он сидит в своем лабораторном кабинете и с брезгливым выражением смотрит на ассистента, который развалился на стуле и к тому же положил локоть на стол профессора. Зауэр слегка отодвинулся, как бы не находя себе достаточно места, но Трассен продолжает сидеть, развалившись, забросив ногу на ногу. «Есть предложение…» — хочет начать Зауэр. Но его охватывает раздражение, и он невольно смотрит на громадный ботинок Трассена, слегка покачивающийся, как кажется профессору, перед самым его носом. Шнурок от ботинка развязан и болтается. Это еще больше раздражает Зауэра, и он готов отправить своего ассистента снова на поденную расчетную работенку для текущих нужд лаборатории. Однако он берет себя в руки и напоминает себе о том, что в последней статье Трассен обнаружил редкостное мастерство во владении математическим аппаратом. Да и во всех своих расчетах он рассыпает столько новых формул, сколько не сработать и двум порядочным ученым, регулярно печатающим свои работы в «Аннален дер физик».
— Есть предложение, — твердо говорит Зауэр. Секундная стрелка на его часах бежит по циферблату, как дрессированная собака.- Пора обобщить нашу критику теории относительности господина Эйнштейна…
Трассен перестал помахивать ногой. «Наша критика теории относительности»… Конечно, имеется в виду та дурацкая статья самого Зауэра против Эйнштейна, опубликованная еще в 1922 году на Наугеймской дискуссии, когда «немецкий здравый смысл выступил против самоуверенности и авантюризма Эйнштейна». Так именно выразился тогда профессор Зауэр: «…Чуждая честному немецкому естествоиспытателю дерзость господина Эйнштейна…» Зауэр вкладывал в свою профессорскую вежливость всю ненависть и презрение к «самоуверенному выскочке». Впрочем, может быть, это была обыкновенная зависть…
— Пора обобщить, профессор.
Он понимает, что «обобщить» сегодня означает нечто гораздо более опасное, чем в «доисторическом» двадцать втором году. «Обобщить» — это совсем не обязательно изучить. Наоборот. «Обобщить» сегодня — это прежде всего проявить беспощадность, подавить в себе всякие колебания, развязать священный арийский инстинкт, чутьем прийти к абсолютной истине. Трассен наизусть знает эти рассуждения, и ему кажется, что от всего этого несет прокисшим пивом. А от науки не должно пахнуть прокисшим пивом. Она должна пахнуть как-то по-другому. Например, нагревшимся реостатом. Или едким дымком от газоразрядной трубки. А может, и вовсе ничем. Перед Зауэром лежит великолепная логарифмическая линейка с громадным увеличительным стеклом на шкале. Рука Зауэра с обручальным кольцом потянулась за линейкой.
— Беритесь за дело, Трассен. Не теряйте времени, И помните, что здравый рассудок никогда не сможет примириться с теорией Эйнштейна. Надеюсь, что ваши умственные способности, Трассен, устроены достаточно солидно?
Зауэр тонко улыбнулся и поправил очки. Лицо его создано для портрета в физическом кабинете. Истинный немецкий ученый. Сухой, проницательный взгляд. Очки. Аккуратно подстриженная шевелюра. Не длиннее, не короче, чем полагается… И маленький незаметный рот. Почти ненужный. Зато достойный и значительный нос. Нос, ощущающий тонкие запахи бесчисленных экспериментов. Подающий сигналы четко работающему интеллекту. Аккуратно устроенному мозгу под высоким, чисто вымытым лбом, к которому незаметно прилажен небольшой, чуть легкомысленный завиток, смазанный бриллиантином.