— Ну как? — спросил его Гриценко.
Песенники перестали петь и тоже прислушивались к тому, что скажет адъютант о том, как проходил полк.
— Отлично. Лучше всех. Равнение идеальное. Господа не равнялись. Это немного портило. Но я пропустил всю дивизию, наш полк лучше всех. Мне говорил барон, что Государь отменно доволен и сказал: мои, как всегда, великолепны!..
— Так и сказал?
— Да. Генерала Бакаева во второй пехотной отставить приказал от командования бригадой. Не справился с лошадью, прямо в свиту влетел, чуть Великого князя не сбил.
— Ну!
— Ужасно. Откуда у него такая лошадь?
— А вообще парад?
— Удивителен. Мне французский агент говорил, что он никогда ничего подобного не видал. Его особенно поразила армейская пехота. Маленькие люди, а такой шаг развили — говорят, полтора аршина.
— Ишь ты, крупа наша, — ласково сказал Гриценко.
— Но мне лично не нравится, как они правой рукой машут, слишком далеко отбрасывают.
— Ермолов опять что-нибудь сморозил?
— Представь, кажется, ничего.
— А так новости?
— Казаки просили, чтобы их от полицейской службы избавили. — Ну!
— Государь, говорят, недоволен остался. Великий князь поддержал, и их освобождают. Говорили что-то о создании конной полиции, да я не расслышал.
— Ну, а завтрак?
— Обычно. Толчея, сплетни, слухи о назначениях, о переменах, все та же биржа, как всегда. Шипов, говорят, первую дивизию получит или Уральским атаманом, я уже не понял, мне Фриц рассказывал, такая лотоха, ничего не поймёшь. Ну, addio — поеду нагонять полк, а то барон подъедет, будет расспрашивать.
И адъютант, приподнимаясь на английской рыси, поехал к трубачам.
Поле пустело. Неслись извозчики и коляски, и длинными змеями уходили колонны полков. В золотистых полях колосящейся ржи за Лабораторной рощею влево красною змеёю тянулись гусары, посередине и чуть впереди синели уланы и, уже уходя за холмы, спускались к Шунгоровской мызе чёрные на вороных лошадях конногренадёры.
Сладкий миг пролетел и не вернётся больше. Сердце тихо билось, голова перебирала ликующие моменты совершившегося, будни сдавливали кругом, и солнце на синем небе с барашками казалось выцветшим, бледным, обыденным и скучным.
Впереди играли трубачи. Какою-то тоскою по прошлому веяло от певучего вальса, доносившегося обрывками сквозь топот конских ног и фырканье коней.
Саблин прислушался.
Играли модный вальс «Невозвратное время».
«Да, — подумал Саблин. — Невозвратное время! Его не вернёшь». И ему стало грустно, но в грусти его звучала счастливая нота.
XIV
В собрании обедали наскоро. Не все офицеры были за столом. Ко многим из Петергофа, Царского и Стрельны приехали жёны, и они обедали отдельно, или у себя, или в садике собрания. Другие воспользовались тремя днями отдыха и уже умчались, кто в Гунгербург, купаться в море, кто на Иматру.
Саблин, не выспавшийся за ночь и уставший от впечатлений дня, после обеда завалился спать вместе с Ротбеком, который, как ребёнок, мог спать когда угодно и сколько угодно.
Он проснулся в пять часов и лежал на спине в сладкой истоме. Впереди было три дня отдыха, а там суббота и воскресенье — пять дней, которые не знаешь куда девать и чем заполнить. За перегородкой Ротбек громким шёпотом справлялся у денщика, приехал ли извозчик.
— Пик, ты куда? — крикнул Саблин.
— В Павловск, к матери, — отвечал Ротбек и вышел в белоснежном кителе и длинных рейтузах.
— Возьми меня с собой, я на музыке посижу.
— Отлично.
Саблин вскочил, и через пять минут они оба в лёгких тёмно-серых пальто ехали в старой коляске с выбитыми резиновыми шинами на бойкой толстой лошадке своего хозяина красносельского извозчика.
Летний день тихо догорал. От скошенных полей пахло ароматом трав. Они проехали длинную Николаевку, где висели мохрами соломенные щиты и казаки вели лошадей на водопой и загородили всю улицу, проехали опрятную деревню Солози и Новую, и потянулись справа и слева мокрые от ночного ливня луга, низкие кустики ивы по ним, чахлые овсы, невысокая рожь, вся синяя от васильков, узкие полоски небогатых посевов. На низких местах стояла, отражая голубое небо, вода. К колышку на верёвке была привязана пёстрая корова и теленок, щипавший траву у дороги, вдруг задрав хвост и жалобно мыча, понёсся смешным галопом по полям.
Иногда им встречались возы с сеном. Тихо скрипели колеса. Пахло дёгтем и свежим духовитым сеном. Ротбек старался схватить клочок сена — на счастье. Проехали Соболево и по сторонам шоссе стали высокие лиственницы, а влево тёмной стеною надвинулся густой Царскосельский парк.
Саблин и Ротбек долго молчали, отдаваясь воспоминаниям дня, переживая вновь все виденное ими.
— Наш полк лучше всех! — убеждённо, как бы отвечая на свою мысль, сказал Ротбек.
— Конечно, — сказал Саблин.
— Как жаль, что офицеры не ровнялись, — сказал Ротбек, — и я не ровнялся. Но ты понимаешь, я не знаю, что сделалось с Муммом, упёрся на железо и так тянул, ну ничего с ним не сделаешь. В правой руке шашка, а левой я ничего не мог сделать. Прямо с ума зверь сошёл.
— А мой Мирабо?
— Ах, шёл идеально. Я влюблён в него. Он такой душка.
— Правда? Правда?
— Да и ты, Саша, лучше меня ездишь. Я ещё научусь… Но скажи… Я не очень портил? И, как думаешь, он не заметил?
— Но ведь похвалил же! Похвалил, — сказал Саблин, зная о ком и о чём говорил Ротбек, потому что оба думали одними мыслями.
— Ах, он всегда хвалит. Ему нельзя не похвалить. Что было бы, если бы он не похвалил?
— Оставалось одно — застрелиться. Уйти в отставку, зарыться в деревню.
— А ты видел, какие у него глаза! Он прямо на меня смотрел.
— И на меня, Пик… Пик, правда, он особенный человек?
— Он и не человек… Они помолчали.
— Саша, — сказал Ротбек, — а ты не рассмотрел, в каком платье была императрица?
— Нет. Я только его и видел. Что-то белое.
— Или розовое, — сказал Ротбек. — Беда! Меня сёстры будут спрашивать, в чём да в чём была одета, а что я скажу? Я только его и видал.
— И я тоже.
— Нет. Ты заметил лошадей в коляске Государыни? Белые, а морды и веки глаз чисто розовые.
— Только у нашего Государя и есть такие лошади, — убеждённо сказал Саблин.
— Да. Могущественнее и лучше его нет. А как прекрасна Россия!
— И наш полк!
— Наш полк лучше всех.
И опять молчали, отдаваясь счастью своих двадцати лет, тихого прохладного вечера, красивых садов и аромата скошенного сена, отдаваясь счастью любви к Родине.
— Постой, Пик, я слезу и пойду на вокзал.
— Зачем, он подвезёт. Или поедем ко мне. Мама и сёстры так будут рады.
Саблину представились розовые барышни, почти девочки, старшей было шестнадцать, некрасивые, неловкие и застенчивые сёстры Ротбека с белыми ресницами и белыми бровями, неизменно в одинаковых розовых платьях, белокурые, румяные, в веснушках, не знающие куда девать свои загорелые руки, на все говорящие одним восклицанием — «ах!» и торопящиеся усадить гостя играть в раздражающую нервы игру «квик», и он поспешил отказаться.
— Нет, милый Пик, если позволишь, я приеду завтра, а сегодня и тебе лучше одному и я хочу быть один, пережить это всё снова, передумать.
— Ах, Саша, я так тебя понимаю.
Саблин слез и прошёл через станцию на вокзал. По случаю хорошей погоды музыка играла в саду, и громадное здание вокзала с длинными рядами скамеек перед белой раковиной оркестра было пусто. Гимназист с гимназисткой укрылись в сумраке, на средних скамьях и о чём-то шептались, капельдинер бросился к Саблину с программой, он рассеянно взял её и прошёл через зал к ресторану. Он был тоже пуст. Саблину хотелось пить. Он сел за круглый мраморный столик, спросил себе чаю и своих любимых, особенных, специальность Павловского вокзала, пирожных «эклер».
Он был счастлив. Все его молодое, хорошо отдохнувшее сытое тело наслаждалось. Из парка неслись звуки музыки, шум толпы, шарканье ног. Он ловил музыку одним ухом и, не улавливая мотива, чувствовал, что она рассеивает думы и создаёт какое-то неизъяснимо радостное, чудное чувство отвлечённости. Мысли сбивались, таяли, и оставалось одно чувство радости бытия.