— Это мне нравится, — сказал Бурьянов, — это идейное сладострастие. Это не разврат, а что-то высшее.

   — Теперь вы знаете, кто я. Я — царь иудейский, я царствующий жид и я сумею показать гоям, что значит владычество жида. Кто послал меня?.. Его я не могу назвать. Он один из великих мудрецов, которым дано править миром. Это вождь социализма, это тот, кто сумеет достигнуть величайшего равенства людей — всех людей сделать рабами, всех поставить на скотское положение.

   — А потом? — спросил Николай Ильич.

   — Потом? А что нам до того, что будет потом? На наш век хватит. Погибла Ниневия и Вавилон, рухнул Египет, а его ли культура не была высока, погибли Греция и Рим с его изнеженным развратом и великолепными легионами, — ну что же, погибнет, обратится в прах Россия, Германия, порастёт бурьяном и по провалившейся мостовой будут ходить путешественники и с удивлением смотреть на остатки зданий и будут говорить: «Как тогда умели строить?» — Вам жалко?

   — Ничуть, — сказал Бурьянов.

   —  И мне не жалко. Почти два тысячелетия накапливалась могучая европейская культура — протрём глаза накопленному капиталу и спустим все до последнего гроша. А! Какой сверкающий апофеоз будет всей мировой истории!

   — Нам нужны помощники, — сказал Бурьянов.

   — У вас они есть. Коржиков со своим фантастическим сыном, Любовин — это люди, которые верят вам, дышат вами, с ними вы сделаете всё, что хотите.

   — Хорошо, — сказал Бурьянов. — Ваша идея мне нравится. Люди говорят: «через бездны к звёздам», ну я скажу иначе: подойдёмте к пучинам, к безднам, раскроем тайну бытия и посмеёмся.

   — Посмеёмся, Николай Ильич...

Троцкий небрежно протянул руку Николаю Ильичу и вышел. С этого дня они почти не расставались.

III

Коржиков ещё раз посмотрел на пышащий красными красками дом Бурьянова и задумчиво покачал головой. «Да, — подумал он, — это вождь, а я пигмей перед ним. Но, почему же иногда я колеблюсь. Кажется, стал на высшую точку презрения к морали и буржуазным предрассудкам, а вот временами, — как над пучиной стою. Голова кружится. Жутко... Так-таки ничего? Ни религии, ни веры, ни Бога, ни истории, ни прошлого, ни будущего, что тогда? Он ещё раз посмотрел на дом. Одна кровь. Но что, если кровь живая? Что, если мы делаем не общее дело, не человеческое дело, а дело одного лица? Кого? Дьявола?..

Какие глупости! Это от безделья, от томления теории, неосуществляемой на практике. Знаю, что и он, учитель, колеблется. Вот Троцкий, — тот знает, куда идёт, у него все ясно, его ненависть и презрение к людям ведут его точно по намеченному пути. Он весел. Весел и мой сын. Ну, ему царствовать. Да и разврат в крови у него. Мой сын...

Коржиков поморщился. Ему предстояло неприятное объяснение по поводу поступков сына Маруси.

Он подошёл к крыльцу, взял молоток, привешенный к цепи и постучал в дверную доску.

«Недаром говорят, что Бурьянов масон, — подумал он: — А впрочем, не всё ли равно. Он умный человек и знает, что нужно человечеству. По-моему, он выше Маркса, он перещеголял Маркса».

Служанка открыла дверь и опять Коржиков невольно подумал: «Социалист-то он социалист, а служанку держит».

Комната, куда он вошёл, тоже была красная. Вся фигура Николая Ильича на фоне красной занавеси, озарённой лучами солнца, была кровавая. Резче выделялся его голый череп и маленькое личико с косыми узкими глазами, сильнее были видны аномалии в его сложении: большая по туловищу голова, длинные, тонкие руки с большими кистями, кривые ноги. Он был физическим уродом. Сбоку, на оттоманке, неловко примостившись и опираясь по-солдатски ладонями в колени прямо поставленных ног, сидел Любовин. Лицо его было выбрито и он казался моложе своих сорока трёх лет. От бездельной жизни, долгого валянья в постели, он приобрёл полноту и лицо его было опухшее, с нездоровыми тёмными пятнами под глазами. На нём были серые полосатые брюки и чесучовый пиджак-разлетайка не первой свежести. Бурьянов был в тёмно-коричневом пиджаке, на который теперь солнце набросило сквозь алые занавеси красные пятна.

   — Вот и сам папаша, — сказал Любовин, фамильярно показывая Бурьянову на Коржикова, — извольте полюбоваться.

   — Что ещё вам наделал мой сын? — морщась и крутя бороду сказал Коржиков.

   — Час тому назад я застал мою Эльзу с Виктором, сказал, понижая голос, Любовин.

Он горел негодованием. Ни Бурьянов, ни Коржиков не выразили никакого удивления. Любовин посматривал то на того, то на другого.

   — Дело молодое. Юноша созрел, а ваша Эльза, несмотря на свои сорок пять лет имеет аппетитные округлости. Ну, что тут удивительного, что юноша побаловался, — сказал, спокойно закуривая папиросу, Коржиков.

   — Фёдор Фёдорович, что вы говорите! Вы подумайте только. Эльза уже пятнадцать лет, как жена моя. Она ходила за Виктором, когда он был маленьким. Виктор мой родной племянник. Он сын моей сестры. Что же это такое?

   — Молодость, — сказал Коржиков. — Вы спросили бы лучше у Эльзы.

   — Я спрашивал. Она любила Виктора, как сына. Виктор такой красивый. Он пришёл, стал шутить, баловаться. У ней в мыслях не было ничего такого. И вдруг. Она убита горем и раскаянием. Я боюсь за неё. Подумайте, всего неделю тому назад утопилась из-за него Минна Бетхер, Роза Канторович ходит беременная от него. Теперь Эльза. Что же это такое!

   — Кровь играет. Мальчик покажет себя, — сказал Коржиков.

   — Фёдор Фёдорович, я прошу, я требую примерного наказания. Эльзу я прогнал.

   — Вот как! Это уже совсем выходит по-буржуйски. Нарушение верности невенчанной жены. Глупо, Виктор Михайлович. Разве Эльза ваша собственность? Какое право вы имеете говорить «моя Эльза». Какой вы социалист после этого? Захочет Эльза; захочу я, и она будет делить любовь со мной, но из этого не значит, что Эльза будет моя. Как вы всё ещё полны предрассудками буржуазной морали. Вы знаете, что Виктор не так воспитан. В нём не положено сдерживающего начала. Хочу, могу и делаю. Вот и всё. Что я ему скажу? Почему не мог он побаловаться с Эльзой, с Минной, с Розой? Виктор Михайлович, наш Виктор — новый человек. Он смотрит по-своему. Влюбляются, вешаются на шею, — ему какое дело. Он ни за что не отвечает. Ваша Эльзе старая, толстая дура, Минна сентиментальная безобразная немочка с узкими плечами и кривой спиной, Роза толстая жидовка — как видите, любви тут не было. Тут было только естественное удовлетворение похоти. Я из Виктора монаха не воспитывал, папаша его, сами по своей сестрице знаете, был ходок по этой части, но папаша был аристократ, эстет, а Виктор пролетарий и ему всё равно, красива или нет. Он голоден и кушает. Надо мириться с этим. Молодость имеет свои права.

   — Но поймите, Фёдор Фёдорович, какая драма в моей душе, в душе Эльзы!

   — Пустяки. Переборите. Если считать это драмой, то тогда надо допустить любовь, брак, надо допустить религию, веру, надежду, томление духа, тогда явится душа, а нам она не нужна.

   — Души нет, — хриплым голосом изрёк, как бы каркнул, Николай Ильич.

   — Фёдор Фёдорович, но ведь вы... когда-то... Любили же вы Марусю? Её память священна для вас, — сказал, в упор глядя на Коржикова, Любовин.

Коржиков не смутился.

   — Да, и у меня были ошибки, — сказал он. — Но вспомните, Виктор Михайлович, как я справился со своей любовью. Вы стреляли, вы безумствовали, вы кипятились, я холодным рассудком победил своё чувство, я был у своего, — как вы бы назвали, — соперника и ни одного слова упрёка я не сказал ему. В этом сила социализма. А, согласитесь, тогда Мария Михайловна нанесла удар не только сердцу моему, но и партии. Она укрепила господина Саблина и сколько ещё мерзостей он и ему подобные натворили в 1905 году. Трон стоит непоколебленный...

   — Слетит скоро, — изрёк Бурьянов.

   — Армия верна монарху. А мы-то рассчитывали! Подумайте, что ваша Эльза перед Марией Михайловной? Спросите Виктора, хотел он вас огорчить? Уверяю вас, что он по-своему вас любит. Он не хотел огорчать вас. Просто в ту минуту он не подумал. К таким людям, как Виктор, подходить с нашей моралью не годится. Виктор, если захочет, убьёт любого из нас и рука его не дрогнет, а вспомните, что было с вами, когда вы только вообразили себе, что убили Саблина!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: