Законы риторической композиции определились еще в античной эстетике, в «Риторике» Аристотеля. Эти законы весьма жестки: во имя успеха ораторская речь должна придерживаться логической композиции, иначе не только оттенки ее смысла, но и сам пафос доказываемой мысли могут не быть восприняты на слух. Композиция ораторской речи предполагает следующие обязательные элементы: обращение к слушателям, формулировка тезиса, его развитие и доказательство в системе аргументов, вывод, повторяющий в своей формулировке начальную посылку, финальное обращение к слушателям.

Основная часть ораторской речи – доказательство тезиса в системе аргументов – обрамлена как бы кольцом тождественных элементов: оратор обращается к слушателям в начале и конце речи, основной тезис, близко соседствующий с обращениями, также повторяется в начале и конце как положение, требующее доказательства, и как доказанное положение. Подобная кольцевая структура – это как бы и мнемонический прием – в конце напоминается о том, с чего речь начиналась, – и художественный образ, словесная модель круга и сферы, которые считались самыми совершенными из всех геометрических фигур.

Композиционные повторы в зачине и финале, охватывающие кольцом текст проповеди, весьма разнообразны. Они могут быть выражены при помощи сходных по звучанию и значению слов. В речи, ориентированной на устное произнесение, созвучие является одним из эффективнейших эмоционально-эстетических средств воздействия:

Достохвальное дело, слышателие, ‹…› творити память преславныя Полтавския виктории ‹…› – ‹…› достойно друг и другу с игранием сердца воскликнем: радуйтеся Богу, помощнику нашему! («Слово похвальное о баталии Полтавской…»; 48, 59. Курсив мой – О. Л.)

Повтор исходного обращения и тезиса в финале может быть (и чаще всего бывает) буквальным и точным:

Продолжает Бог радости твоя, о Россие! ‹…› – Тако продолжает радости твоя, тако славы твоя умножает Бог, о Россие! («Слово похвальное о флоте российском»; 103, 111).

Наконец, зачин и финал проповеди могут быть связаны не только фонетическим или буквальным повтором, но и повтором-антитезой. В этом случае основные мотивы начального обращения меняют свой эмоциональный смысл; действие, которое в зачине проповеди выглядит достойным и необходимым, в результате развития основного тезиса проповеди приходит к обратному значению в финале:

Сей день, о сынове российстии, прежде коли великую материю радости подававший, ныне же непрестающую скорбь и печаль вящий возбуждающий ‹…› – Но хотя, похваляя Петра, и не достигнем словом славы его, однако ж от сыновнего долга нечто выплатим. А без меры сетуя и рыдая, зделаем обиду добродетели его и на славу его немало погрешим («Слово на похвалу ‹…› Петра Великого»; 129, 135).

Все перечисленные особенности Слова – а именно: устойчивые стилевые, образные, композиционные нормы, реализованные в каждом отдельно взятом тексте и установленные многовековой культурой ораторского словесного творчества, – сделали Слово Феофана Прокоповича одним из самых совершенных в эстетическом отношении жанров словесного творчества Петровской эпохи. Поэтому понятно, что ораторская проза Прокоповича должна была оказать определенное влияние на становление новой русской литературы.

Но не только это обусловило важнейшую роль проповеди Феофана для профессиональной русской литературы 1730-1740-х гг. Пожалуй, главным – и абсолютно индивидуальным, авторским средством его жанровой модели проповеди является синкретизм, нерасчлененность установок эпидейктической риторики в его ораторском слове. Выше уже говорилось о том, что эпидейктическое красноречие могло быть как хвалебным, так и хулительным. Яркий признак ораторских речей Феофана – это нерасчлененность хвалы и хулы в пределах одного текста, а как следствие – принципиальная разностильность его проповедей, соединяющих панегирик Петру или флоту с обличениями врагов просвещения, невежд, противников реформ.

Один из наиболее ярких примеров этой разностильности – «Слово о власти и чести царской», где торжественные славословия богоданной верховной власти соединяются с выразительными и злыми поношениями в адрес ее врагов. Примечательно, что и в стилевом отношении эти тематические пласты четко дифференцированы: обличая заговорщиков против царской власти, Феофан использует не просто слова с ярко выраженной отрицательной смысловой и стилевой окраской, но и грубое просторечие. Ср.:

Но кому похоть сия? Не довлели мски [буйволы] и львы; туды и прузи [саранча], туды и гадкая гусеница. ‹…› Хорошая совесть! И зерцало подставим ей. Два человека вошли в церковь, не помолитися, но красти. Один был в честном платье, а другий в рубище и лаптях. ‹…› Лапотник искуснейший был и тотчас в олтарь да на престол, и, обираючи, заграбил, что было там. Взяла зависть другого и аки бы с ревности: «Не ты ли, – рече, – боишися Бога, в лаптях на престол святый дерзнул». А он ему: «Не кричи, брат, Бог не зрит на платье, на совесть зрит». Се совести вашей зерцало, о безгрешники! (90-91).

Помимо того, что приведенный текст очень ярко демонстрирует характерный диапазон стилевых перепадов в проповедях Феофана, он еще выявляет область концентрации низкого стиля и интонационно-установочные условия его возникновения. Во фрагментах текста, определяемых тезисной (абстрактно-понятийной) типологией образности, ругательное слово «саранча» слегка смягчается своим старославянским синонимом «прузи». Что же касается аргументальной образности, да еще связанной с отрицательной обличительной установкой, то здесь не только возможно просторечие (лапти, заграбил), но и миниатюрная бытописательная картинка с очевидной басенно-притчевой или даже анекдотической окраской. Характерно, что впоследствии А. П. Сумароков обработал этот сюжет в форме басни.

Так, внутри самого жанра проповеди, объединяющего две противоположные установки (похвальную и обличительную), два типа художественной образности, при помощи которых выражается их эмоциональный пафос (понятийно-тезисную и бытописательно-аргументальную) и два стилевых ключа, условно говоря, высокий и низкий, намечается внутреннее противоречие, которое оказалось весьма продуктивным на следующей стадии литературного развития. Распадаясь на свои простые составляющие, хвалу и хулу, с присущими им образно-стилевыми средствами выражения, проповедь Феофана Прокоповича породила два старших жанра русской литературы нового времени: торжественную оду Ломоносова, в которую отошли панегирические тенденции проповеди, и сатиру Кантемира, которая восприняла из проповеди обличительные мотивы с присущими им способами выражения[16].

При этом и сатира, и ода унаследовали риторические особенности жанра проповеди: риторическую кольцевую композицию, диалогизм, вопросно-ответную структуру повествования. В результате место проповеди Феофана Прокоповича в истории русской литературы определяется тем, что это – прототипический жанр, соединяющий в себе исходные условия дальнейшего русского литературного развития – в одическом и сатирическом направлениях. И Кантемир, в разработке жанровой модели сатиры, и Ломоносов, создавший жанровую модель торжественной похвальной оды, восприняли традиции проповеди-слова Феофана Прокоповича.

Две разновидности прозы начала XVIII в. – бытовая проза, тяготеющая к романно-новеллистическому типу повествования, и идеологическая ораторская проза, связанная с насущными потребностями политического момента, предлагали два разных способа создания образов «героя нашего времени». В безавторских гисториях образ человека-современника своей исторической эпохи создается извне – объективным авторским повествованием. И эстетическая достоверность такого образа определена бытовой достоверностью облика человека, типа его повседневного поведения, биографическими событиями его жизни, приуроченной к определенной исторической эпохе. Что же касается идеологической ораторской прозы, то в любом ораторском тексте неизменно присутствует его основной герой – автор-оратор, образ мыслей и эмоциональный облик которого и отражает ораторский текст. По отношению к личности оратора его речь – это полное интеллектуальное, нравственное и эмоциональное самораскрытие, создающее убедительный духовный облик человека, который в бытовой прозе может быть только реконструирован по своим внешним проявлениям. Мы уже говорили о том, что бытие, дух, разум принадлежали к высшей и первичной реальности в философской картине мира XVIII в. Поэтому понятно, что в плане литературной преемственности идеологическая ораторская речь, облеченная в строгую и совершенную жанровую форму, оказалась более перспективной и значимой для ближайших стадий литературного развития, которые осуществились под эгидой художественного метода классицизма.

вернуться

16

Об этом см.: Пумпянский Л. В. Кантемир // История русской литературы. М.; Л., 1941. Т. 3. С. 191; Кочеткова Н. Д. Ораторская проза Феофана Прокоповича и пути формирования литературы классицизма // XVIII век. Сб. 9. Л., 1974. С. 69—78.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: