3
В тот памятный и удивительный день помощники Ветрова, студенты исторического факультета, работали вяло. Они устали, выдохлись. Их мучила жара. Давно не было такого знойного лета. Их мучила жажда.
Череп подняли, не подозревая о том, какие последствия повлечет за собой эта находка.
Ветров сразу же прогнал показавшуюся ему нелепой мысль, что череп мог принадлежать неземному существу, прилетевшему из космоса. Так имел право думать писатель или увлекающийся астрофизик, но не трезвый археолог, ищущий в земле следы прошлого. Вероятнее всего, что этот череп принадлежал неизвестной науке ветви вымерших человеческих существ. Но тогда как быть с неандертальцами и их потомками кроманьонцами, нашими предками? Нелепо думать, что почти в ту же эпоху жил человек с таким огромным черепом.
Студенты тоже были взволнованы.
— Сергей Сергеевич, — сказал один из них, — надо немедленно телеграфировать в Академию наук, в институт.
— Хотите, чтобы нас приняли за сумасшедших?
— Ну а что же делать?
— Не спешить. Все обдумать. Куда торопиться?
В ту ночь он не заснул. Он ходил возле того места, где днем производились раскопки, и спрашивал себя и снова спрашивал, словно бы его растерявшаяся мысль могла найти удовлетворительный ответ.
Студенты спали в палатке. Они слишком быстро привыкали к необычному, и ничто им не мешало видеть обычные юношеские сны.
Рокот мотора прервал мысли Сергея Сергеевича. Затем он услышал свист. Взрывная волна отбросила и оглушила его. Когда он поднялся и пришел в себя, он увидел вместо палатки большую яму. Казалось, не фугасная бомба, а сама судьба вырыла эту воронку, чтобы похоронить ветровское открытие и единственных свидетелей его.
До Ленинграда он добрался с большим трудом. О своем открытии никому ничего не сказал. Прежде чем уйти в дивизию народного ополчения, заперся в кабинете и несколько дней подряд стучал на старенькой машинке. Бумаги и фотографический снимок положил в папку, спрятал папку в ящик письменного стола, позвонил своему приятелю Арбузову и спокойно, как будто речь шла о пустяках, сказал ему, что если он, Сергей Ветров, не вернется с войны, Арбузову надлежит заинтересоваться его записками, лежащими s нижнем ящике письменного стола.
Арбузов заинтересовался записками своевременно. Еще каких-нибудь пять минут, и они сгорели бы в буржуйке ветровских соседей.
И все же на войну ушел не тот Ветров, которого знали и любили его приятели и его желчная, насмешливая мать. Его внутренний мир стал другим с той минуты, когда приоткрылась тайна, разверзлось будущее. В записках его, спасенных и позже опубликованных Арбузовым, было несколько фраз, вычеркнутых редакторским карандашом, как не имеющих прямого отношения к делу. Действительно, эти фразы не имели никакого отношения к археологическому открытию и попали в записки потому, что выражали настроение писавшего. Это были слова, сказанные итальянским философом Розмини о Гегеле:
«Гегель влагает во все содержания как бы некоторое безумие, он говорит обо всем и даже о самом обычном так, что оно повертывается к зрителю какою-то новою, невиданною, как бы внутренне противоречивою и едва улавливаемою стороной. В знакомом раскрывает небывалое, в простоте — сложность, в неподвижном спокойствии — смятение и хаос… Мысль чувствует себя как бы перемещенною в новое измерение».
Но вот сама действительность заговорила необычным языком.
Мысль Ветрова от соприкосновения с тайнами человеческой эволюции переместилась в новое измерение. Ведь ему одному удалось заглянуть в другое время. Правда, если не считать двух-трех друзей, никто не верил, что ему это удалось.
В комнату Сергея Сергеевича, ушедшего целиком в работу, из коридора долетал голос Веры Исаевны, спорящей с соседями:
— Не в вашей компетенции судить о том, совершил или не совершил научное открытие мой сын. Занимайтесь своими газовыми конфорками…
4
Робот Ипс занимался своим делом. Он вбирал в свою механическую память бытие здешних людей: их поступки, их мысли, выраженные при помощи диких и громких звуков, и то, как они любили и как охотились на зверей.
Сознание еще только зарождалось в них, и они видели мир, словно он только что возник, возник вместе с ними. Они сильно чувствовали, но не в силах были проникнуть в суть явлений. Бытие являлось им, как является сон младенцу. Охваченные ярким, необычайно предметным чувственным сном, они жили, ничего не зная о том, что было до них, и не задумываясь о том, что начнется после. Доисторическая, полуинстинктивная жизнь, раннее детство человечества…
Планета с ее лесами и реками, с ее горами и океанами жила, еще не отраженная историческим сознанием, говоря философским языком, — объект без познающего субъекта…
Путешественник непрерывно убеждал себя: действовать, торопиться, познавать! Неизвестно, долго ли ему суждено прожить, недомогание усиливалось с каждым днем… Его охватывала гордая мысль, гордая и чуточку парадоксальная. Вопреки исторической логике, наука и философские познания на этой планете возникнут задолго до того, как люди пробудятся от своего затянувшегося сна. Планета будет познана, отражена сознанием. Он проживет недолго. Ну и что же! Разве его труд пропадет зря? Живое время, запечатанное им, будет ждать в земле своего часа… Этот час наступит не скоро, через несколько десятков тысяч лет, и потомки нынешних диких, высокоцивилизованные и культурные потомки, распечатают время… Это будет не просто палеонтологическая или археологическая находка, мертвый остаток чего-то когда-то жившего, давно окаменевшего и застывшего, но живое, пульсирующее время, время, в котором как бы снято непреодолимое противоречие между прошлым и настоящим. Это будет одновременно вечность и растянувшийся, вновь оживший миг…
Он, разумеется, чуточку преувеличивал значение будущей археологической находки. И все же это было так. Распечатанное время, время палеолитического человека на земле и то время, которое он принес сюда со своей далекой и затерявшейся в пространстве планеты, предстанет перед тем, кому посчастливится найти и расшифровать записанное Ипсом, исследовать его, Путешественника, останки. Да, останки…
Эту лабораторию в его далеком мире ученые сочли бы кустарной. Весь штат ее состоял из одного Путешественника, если не считать автомата-лаборантки, мывшей пробирки, продолжавшей начатые им опыты, готовившей препараты.
Лаборантка-автомат, древнее и неторопливое существо, созданное еще в конце прошлого века, когда конструкторы наивно и, в сущности, нелепо и претенциозно пытались придавать автоматам анеидальный вид, как нельзя лучше подходила к здешним условиям. В неторопливых, осторожных движениях этой древней старушки было нечто успокаивающее, настраивающее почти на идиллический лад. У нее был старушечий ворчливый голос, и она даже покашливала (дань, отданная конструкторами старомодным эстетически-натуралистическим вкусам прошлого века), да, покашливала, как кашляют старухи, больше всего на свете боящиеся сквозняка и часто жалующиеся на то, что их «продуло».
Старушку уговорил взять его друг, знаменитый биохимик, тщательно прятавший от всех свою доброжелательность за иронически усмехающейся маской.
— Не подведет, — сказал он. — Поверь мне. Я знаю, что ты — враг старомодного иллюзионизма. Но знаешь, в чужом мире иллюзионизм не покажется тебе отголоском безвкусицы… Ты будешь там нуждаться в мягком и безобидном обмане…
Биохимик оказался прав. Эта медлительная и смешная старушенция, отставшая на полвека от других автоматов, была здесь как нельзя кстати.
Сейчас она вела опыт, пытаясь определить количество кальция в протоплазме маленького серого грызуна, пойманного позавчера.
Да, здесь ему приходилось заниматься и биохимией, и геологией, и палеонтологией, и биофизикой, и физиологией, и ботаникой, как ученому древних времен, когда не существовало узкой специализации.