— Не паясничайте. Дело настолько серьезное…
Бородин нетерпеливо побарабанил пальцами по столу.
— На свете нет ничего серьезнее дела, которым я занимаюсь. Пятьсот миллионов длинных монотонно скучных лет протекло, прежде чем природа удосужилась создать человеческий мозг и вы, Морской, смогли писать свои фельетоны. А наша лаборатория, создавая искусственный мозг…
— И ваш искусственный мозг тоже будет совершать неблаговидные поступки?
— Что вы имеете в виду?
— Вы прекрасно знаете, о чем я говорю.
— Но Марья Соломоновна не знает.
— Вы обманули меня. А я обманываю людей, доверившись вам.
— Марья Соломоновна, запишите. Морской хочет обмануть человечество. Это для истории. А теперь для современности. В чем вы видите обман?
— Не прикидывайтесь простачком. Вам эта роль не удается. Директор оказался вовсе не таким, каким вы его обрисовали. Но дело даже не в директоре. У него много недостатков… Дело в том, что вы бесчестный человек. Я считал вас почти гением. А вы оказались… Я не столько ошибся в директоре, сколько в вас…
— Обождите, Морской. Вы говорите так быстро, что даже стенографистке вас не догнать. Марья Соломоновна, запишите в стенограмму все, что я буду сейчас говорить. Это тоже для истории. Глеб Морской талантливый и умный фельетонист. Записали? В журналистских кругах его называют рыцарем. Он служит правде так же честно и страстно, как служил научной истине страстный Ламарк или неподкупно честный Пастер. Он не был романтиком, он был реалистом. А вы романтик, Морской. Об этом говорит даже ваш псевдоним. А имеет ли право фельетонист быть романтиком? Вот на этот вопрос я не знаю, что ответить. Вы романтик! Вам понравилась моя лаборатория, мои успехи, кибернетика. Я не вижу ничего дурного в том, что вы не взвешивали действительность на аптекарских весах. Может быть, вы и ошиблись во мне, Морской. Но это такая ошибка, которую история науки вам простит.
— Возможно. Но я-то не хочу себе простить. Фельетона не будет. Я порвал его и бросил в корзинку.
Глаза Бородина блеснули. Он встал.
— Марья Соломоновна, я освобождаю вас от работы на десять минут. Вы меня поняли?
Стенографистка неохотно поднялась и, обиженно поджав губы, вышла.
— Так вы и в самом деле порвали ваш фельетон?
— Да. Я бросил его в корзинку.
— Ну что ж. Возможно, вы правильно поступили, Морской. Я чувствую глубокое уважение к вам. Вы пересмотрели свое отношение к директору. Но мне хотелось бы, чтобы вы заодно пересмотрели свое отношение и ко мне. Я и сам собираюсь многое пересмотреть.
5
Рябчиков шагнул, и за ним закрылась дверь больницы.
Он сделал шаг, а рядом был мир. Мимо пронесся автобус. Сквозь его синее прозрачное стекло были видны смеющиеся детские лица.
— Детей везут в летний лагерь, — сказала жена.
Да, везут детей. И они смеются за светлым, как речная синь, стеклом; синь и свеж воздух, и в синеве стоят круглые коричневые деревья с ярко-зелеными клейкими листьями и высокие многоэтажные дома.
Рябчиков сделал шаг и еще шаг. Шаги несли его, вдруг необыкновенно помолодевшего, по тротуару, где было столько прохожих, тоже вдруг помолодевших и широко шагавших навстречу простору, лившемуся, как река. Мир был звонок, как удар колокола, как гром. Он был звонок даже в тишине деревьев, вдруг обступивших со всех сторон Рябчикова, даже в молчании пешеходов мир был звонок. Таким он открывается человеку после длительного сна.
Всем своим существом Рябчиков прислушивался к этому звону. И к этой тишине. И звон и тишина. Они были внутри и вне. Так в раннем детстве, проснувшись утром, он слышал тугой звон мира, словно кто-то камнем разбил стекло, и в окно полилась синева, свежая синева, заливая предметы.
На остановке они сели в автобус. И автобус помчался. Куда, куда он мчал их мимо многоэтажных домов? Домой. Удивительное слово «домой». У Рябчикова есть «дом», квартира. Но кроме квартиры еще многое-многое есть у него. Ему подарили мир и этот город с его новенькими, словно только что возникшими улицами и деревьями. Существовал ли этот мир вчера? Если не существовал, значит, и эти люди появились сегодня. Вчера их не было. Нелепая мысль. Вздорная. Но Рябчикову не хочется с ней расстаться.
Ему кажется, что он и вправду совсем недавно появился на свет. Его помолодевшие чувства вбирают в себя все, что вокруг него, с такой жадностью, словно вернулось ненасытное к вещам, людям и явлениям детство.
Девушка держит ветку черемухи, кусочек весны, вдруг распустившейся в узкой девичьей руке. Всего одна ветка, а кажется, что это целый лес! И лицо у девушки — словно выточенное водой из нежного круглого, вдруг ожившего камня. Губы. А на губах улыбка. Миг — и она исчезнет.
Миг длился долго-долго. И девушка улыбается. А автобус несется сквозь чудесно растянувшийся миг по необыкновенно широкой и прекрасной улице.
— Митя, — говорит жена. — Идем к выходу. Сейчас наша остановка.
Остановка? В этом слове есть нечто внезапное, даже пугающее. Не остановится ли вместе с автобусом и весь мир, как он остановился однажды, застыл в больнице с ее неподвижным воздухом? Нет, не остановится. Остановился только автобус.
Девушка с веткой черемухи тоже прошла к выходу. Она задела веткой Рябчикова. И вдруг его пронзило, всего пронзило этим запахом весеннего леса, и его сознание наполнилось до краев таким ощущением, словно вся земля превратилась в лес, в ветви, в птичьи голоса.
— Митя! Ты что остановился? Идем.
И они опять на тротуаре. Рядом дома. Этажи. Рябчиков задрал голову. И посмотрел вверх. Над ним женщина мыла окно. Она протирала синь стекла мокрой тряпкой. А мир, тугой и светлый, звенел, звенел, словно разбилось стекло и лился воздух в окна и в легкие, в ноздри и в рот — свежий речной воздух, сладкий и острый, пахнувший вдруг расцветшим кустом.
Дверь широко распахнулась. И Рябчиков сделал шаг. И еще шаг. А затем лифт начал поднимать его и его жену на четвертый этаж.
Они вышли из лифта. От стен пахло свежей краской.
— Вот мы и пришли, — сказала ласково жена. — Вот мы и дома, Митя.
6
Собеседник. Я тебе надоел? Знаю. Но виноват не я. Виноваты те, кто меня создал. Они не предвидели, что наш разговор так затянется.
Путешественник. А если бы даже и предвидели? Разве бы от этого что-нибудь изменилось?
Собеседник. Я не отвечаю на праздные метафизические вопросы. Изменилось… Не изменилось… Зачем гадать? К чему? Нас двое на этой нецивилизованной планете. Ты и я. А время течет. И мы в ловушке, которую нам расставили коварные обстоятельства. Нам уже не вернуться в тот мир, где нас уже давно перестали ждать.
Путешественник. Тебе не все равно где: тут или там? У тебя нет и не может быть желаний.
Собеседник. Ошибаешься. У меня есть желания.
Путешественник. Ты не анеидаец. Откуда они у тебя?
Собеседник. Оставим этот спор схоластам. Анеидаец… Не анеидаец… Я умен. А на остальное мне наплевать. Какие могут быть преимущества у неразумного анеидайца перед разумной вещью? Никаких. Но надеюсь, что, отрицая меня, ты не станешь отрицать, что я разумен?
Путешественник. Твой разум однообразен и не просветлен. В нем нет главного.
Собеседник. Чего нет?
Путешественник. Догадайся сам. Для машины ты слишком обидчив. Иногда мне кажется, что ты выйдешь из строя от амбиции, — до чего тебе хочется быть личностью.
Собеседник. Не всегда. Иногда не хочется. Иногда я чувствую себя счастливым оттого, что я не анеидаец. Особенно, когда гляжу на тебя и на твое одиночество. Ничего нет страшнее его. Ты мужественно борешься с ним, со своим одиночеством. У тебя были кое-какие надежды. Но существо женского пола убежало в свою пещеру, к своей орде или стаду. Она оказалась хитрее тебя. И когда ты забылся недолгим сном, она выключила робот, стороживший ее, и спокойненько ушла.