Временами во время разговора мастер настолько широко улыбался, что пропадал. Да, да, пропадал. Тогда я сидел спокойно, ожидая его возвращения и не обращая внимания на остальных, которые тоже уже ни на что внимания не обращали. Мастер возвращался, поднимал чашечку саке, говорил:

Кампай! —

Ваше здоровье! — подхватывал я.

На здоровье! — встревал славист, употребляя столь ненавистное мне словосочетание, занесенное во все страны мира, видимо, поляками и безответственно воспринятое всеми славистами мира как аутентичное российское приветствие во время поднятия стаканов с любым качеством и составом алкоголя. Везде, где ни приходится мне сталкиваться с подобным, я объявляю решительную войну неведомо как закравшейся лингвистической ошибке. Почти неодолимость инерции и лености обманутых не ослабляет энергии и пунктуальности моих воспитательных усилий.

Не на здоровье, а ваше здоровье. —

А мне говорили, что на здоровье! —

И неправильно. На здоровье говорят за едой, в смысле, ешьте на здоровье. А когда выпивают, то — ваше здоровье, в смысле, пьем за ваше здоровье. — Ну, ваше здоровье! — соглашался незлобивый славист.

Мы, медленно потягивая, выпивали. Тогда и я вдруг пропадал, то есть обнаруживал на том месте, где я должен был бы присутствовать, пустоту. Я оглядывался в поисках себя, но обнаружить не мог. Потом переставал и оглядываться, так как терял себя полностью.

Естественно, полностью пропадал и для окружающих. Но они тоже принимали это как должное. Пропадал для всех, но не для мастера. Он, по-прежнему улыбаясь, безошибочно смотрел в точку моей новой, постоянно меняющейся локации. Потом я появлялся. Мастер приветствовал мое появление легким кивком головы, новым: «Кампай!» — и закусывал. Еды на столе не уменьшалось.

На здр… — заикался было славист и тут же поправлялся (молодец — памятливый!). — Ваше здоровье.

Ваше здоровье от имени всех людей моей большой родины! — восклицал я уже с несколько неадекватным пафосом. Все снова выпивали.

Я не пытаюсь описать в каком-либо, даже самом минимальном приближении подробности конкретных блюд и их наполнений — это не моя стихия. Есть на то любители и мастаки почище меня, умельцы умелые многократно многократнее. Так же как и в области описания подробностей всевозможных проявлений секса и эротики. Как, впрочем, и выпивки. И курения, и потребления наркотиков. То есть практически ничего описывать-то не осталось, в чем бы я мог объявиться в качестве мастака. Вот, вот, именно об этом и сокрушаюсь! Я гораздо больший охотник… Да какой, Господи, охотник! Скорее тот младенец, внук мастера — охотник на Будду (в мистериальном смысле, естественно). Совершенно недавно, после нескольких мероприятий и посещений разных прекрасных увеселительных здешних мест, исполненных необыкновенными ублажающими и увеселяющими возможностями, со всей ослепительной остротой я понял, сколько же всего пропустил и упустил в жизни. Господи! Есть же люди! Есть же люди, все знающие! Знающие, умеющие этим пользоваться и пользующиеся, ни в чем себе не отказывая. Особенно болезненно я это почувствовал после прочтения одного лихого текста одного московского плейбоя и выпивохи. Ведь есть же знающие и ведающие, где и что выпить в 11 часов утра, а то и до 11-ти! Где, что и за сколько в 12 или около того. Где в 13, 14, 15, 16! И так круглые сутки! Знают не только про выпить, но и про роскошно закусить. Знают и тонко чувствуют, где к кому обратиться, где с шиком спустить безумные деньги, а где скрасить себе почти полное безденежье. Где клеить девок и как совокупляться с ними в подъезде, в транспорте, за столиком в кафе, на пляжах и тропинках, в поездах и неведомых квартирах, на ходу, на бегу, на лету. Как заблевывать чужие, случайно попавшиеся квартиры и лихо со смаком громить их, крошить буфеты, зеркала и стекла, без тени смущения и вины легко покидая их потом. Как выбрасывать кого-то из окна, самому чуть оттуда не вываливаясь. Как бить витрины и машины. Как с гиканьем смываться. Как все-таки попадаться, сидеть в участке и с младенечески-невинным видом плести чистосердечную несусветную чушь безумного издевательски-деланного раскаяния, самому до неостановимых светлых слез уверовав в чистосердечность покаяния. И тут же прямо кому-нибудь по случаю расквасить морду. Как почти угодить в тюрьму и чудом быть вызволенным каким-то влиятельным родственником. Господи! А я? Что я умею и знаю? Разве что примерно в сантиметрах размер письменного стола да количество несуществующих свечей в лампочке ночного освещения над неотличимыми друг от друга рисунками. Да, только сейчас, на исходе своих преклонных лет, когда уже ничего нельзя ни поправить, ни почувствовать, только лишь сокрушаться, я понял, что жизнь прошла даром. В общем, не удалась жизнь.

Так что я просто обречен и нет никакой мне на то возможности выбраться из одного узкого и все время сжимающегося круга. Я о том, что мне о пустоте, единственно, помышлять и размышлять. А что она есть, собственно, пустота? Ведь я не про то, что чего-то нет. Ведь не про то же, как, помните:

У вас нет рыбы? —

Рыбы нет в рыбном отделе, а у нас нет мяса! —

Понятно. —

Да что вам понятно?! —

Мне все понятно! —

Ему, видите ли, все понятно! —

Хотя это тоже — приятная тонкость и правильность дефиниций отсутствия как виртуального постоянного и неотменяемого наличия. Оно само по себе привлекательно и может стать специальной сферой переживаний и умозрительных спекуляций и постижения, даже кропотливо-досконального исследования. Но мы сейчас не об этом. Об этом мы потом. А сейчас про то, в чем ничего и окончательно ничего нет. И через то его как бы и самого нет. А раз нет ничего, значит, нет и мысли о том. Но мысль-то есть. Она служит как бы некой границей, через которую переступить туда из внешнего мира нет никакой возможности. Но ведь граница, как ведомо, есть некое виртуальное сооружение, само уже принадлежащее обеим граничащим сторонам. Значит-таки, она существует — пустота! Пусть и способом такого вот необязательного доказательства! И граничит со всем, даже с тем, что друг с другом не граничит. Значит, она находится между ними. Вот и значит, что она реально присутствует, наличествует. И даже в противостоянии многочисленности мельтешащих на этой стороне глупостей и мелочей, своей мощностью и нерасчленимой монолитностью превышает их.

Но чем превышает — в каких единицах, какими параметрами и качествами? Да ведь кто знает. Некоторые называют ее истинным бытием, неподверженным нашим неконтролируемым и малопонятным изменениям. Некоторые именуют с уважением и трепетом Иным. Некоторые же по-простому, по-свойски называют Истиной, имея, видимо, в виду как саму истинность в ней происходящего, так и возможность каким-то образом транслировать наружу и в то же время воспринимать это. Некоторые нарекают ее Богом. То есть апофатическим способом объявления Бога — Бог знает. Тот же Майстер Экхарт (был такой) знал и утверждал, что знает нечто подобное, и не был за то, кстати, сожжен, по обычаям того времени. Ну, ему виднее. И оставившим его несожженным тоже виднее. А нам — так все до смерти неясно. Даже и побывав там — побываешь ведь только неким мерцательным и неверным пересечением упомянутой границы. То есть как бы за быстротой движения, мелькания и не уследишь и не скажешь точно, где побывал, где стоишь, да и где существуешь. Вот и выходит, что в ней существуешь, хотя, конечно — и это всякий понимает, — в ней существовать невозможно. Можно только вот этим самым мерцанием быть как бы двусущным, двуличным, двусмысленным. Думается, известное советское двоемыслие не есть некий специфический феномен конкретно-исторического и конкретно-географического социокультурного человеческого извращения, но выход все той же основополагающей метаантропологической и онтологической ситуации двойственности и мерцания. Ну да ладно, эдаким последовательно-дискурсивным способом о пустоте вряд ли скажешь чего-либо вразумительного. Попробуем тогда вот таким:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: