Любимцами матери были сын-первенец Володя и вторая дочь — Нюша. Они не стеснялись выйти в зал при гостях, прочитать стишок, спеть или сыграть на рояле. Про Костю же няня говорила: «Нечем похвастаться им». Перед чужими мальчик стеснялся, замыкался, хотя в детской неистощимо придумывал новые игры.
Но невинная материнская гордость самыми красивыми, самыми воспитанными детьми не шла дальше выступлений перед гостями и музицирования. Ни одни не чувствовал себя нелюбимым, забытым, не завидовал другим. Отец же вообще не делал разницы между детьми, ко всем относился с добрым спокойствием, контрастирующим со вспыльчивостью «мамани». Так звали дети Алексеевы родителей: папаня, маманя, так часто обращались к ним в письмах, хотя на людях говорили: papa и maman — с отличным французским произношением.
Детей рано начали учить языкам; всем им — девятерым! — давали основательное домашнее образование, стоившее «папане» огромных денег. Но он, проживший сам всю жизнь в доме отца, не мыслил отдать маленьких сыновей в гимназию, дочерей — в пансион, выделить их, отторгнуть от дома. Семейное, семейственное начало было очень сильно у Алексеевых, передалось и младшему поколению.
Обычно детство богатых детей, в то же время необычное детство богатых детей. Детство истинно светлое, подлинно идиллическое.
Детство Пушкина было омрачено скрываемой бедностью, равнодушием родителей друг к другу и к сыну. Детство Толстого — сиротское, с воспоминанием о покойной матери. Тяжкий характер отца, затем — ужас его убийства определили юношеские годы Достоевского, трагический разлад родителей вошел в детство Блока.
В этой семье согласие родителей было постоянно, любовь к детям истинна. Понятия «семья», «дом» существовали для родителей и детей в их полном, прекрасном значении.
Огромный дом на Алексеевской был продан вскоре после рождения Кости, когда умер дед его, Владимир Семенович. Деда отпели в приходской церкви, в Рогожской; семья Сергея Владимировича переехала на Садовую, к Красным воротам. Там жили долго, там шло детство и отрочество детей — в уютных детских, в «игральной» комнате, где стояла низенькая мебель, где было полно игрушек, русских, французских и немецких книг.
В одной из детских спали старшие — Володя, Костя, Зина, Шота — и няня. Перед сном дети пили молоко; няня гасила лампу; теплилась лампадка перед иконой; дети шептались, смеялись, крепко засыпали до утра, когда няня, помолившись, снова приносила молоко.
Москва рубежа шестидесятых-семидесятых годов: двухэтажные особняки, четырех- и даже пятиэтажные доходные дома, большие дворы со службами и флигелями (такие, как «московский дворик» Поленова), редкие извозчики, гремящие по булыжным мостовым.
Достаточно далеки от дома у Красных ворот московские окраины, где ютится в общежитиях-казармах рабочий люд, и том числе работники Алексеевской фабрики, приходящие в Москву из пореформенных деревень. Нищают рабочие, богатеют хозяева — в том числе владельцы фабрики на Алексеевской. Социальные контрасты кажутся нормой жизни, семья Алексеевых принадлежит к числу процветающих, благополучных. Днем Сергей Владимирович исправно занимается делами; вечером дома его встречает «Лилишенька», детский смех, звуки фортепьяно — налаженный уютный быт большого гнезда.
Днем детей Алексеевых водили гулять по Харитоньевскому переулку до Чистых прудов. Рядом было широкое Садовое кольцо, шумная деловая Мясницкая, тихие Басманные улицы и переулки. Выводок Алексеевых, сопровождаемый двумя нянями и двумя гувернантками, тянулся вдоль сугробов. Дети были закутаны слишком, даже для тех времен, когда зимой полагалось больше сидеть в детской, а выходя на улицу — надевать салопчик на меху и прятать руки в муфту. Детей укутывали в башлыки и шарфы, они потели и оттого действительно часто простуживались, но в необходимость теплой одежды мать верила неколебимо.
Мнительна Елизавета Васильевна была изрядно. Если она с детьми ехала на извозчике и лошадь чихала, все немедленно возвращались домой и старательно полоскали горло, чтобы не заболеть сапом. Когда гуляющие дети доходили до Мясницкой больницы, им предписывалось переходить на другую сторону улицы во избежание заразы. А перейти улицу такой веренице было не просто; в распутицу приходилось нанимать извозчика, чтобы преодолеть поток грязи.
Чинные прогулки сочетались с исконными детскими развлечениями. Зимой катались во дворе на коньках; дворник заливал гору, с которой ездили на салазках и совсем уж по старинке — в решетах, обмазанных снизу навозом, потом замороженным. Весной выбегали на балкон, во двор, где распускались ранние желтые цветы, пускали в ручьях бумажные лодки.
Дети были балованны и достаточно изнеженны: раньше девяти часов утра им запрещалось вставать с постелей, открывать занавески в детской. Тихому, набожному управляющему, который ежедневно закупал все, что нужно было в доме, от кружев до колесной мази, дети заказывали любимые конфеты: Володя — особые леденцы «от Альберта», Костя — нугу, Нюша — вишню с ромом, всего девять сортов. К кофе каждый употреблял только «свой» хлеб: крендельки, калачи, — Костя любил обсыпной хлеб. Само собой разумелось, что управляющий все это должен был запомнить и вовремя доставить.
Это начало — обломовское, парное, изнеженное — сочеталось с уроками фехтования, с гимнастикой, которой мальчики не просто занимались, но увлекались, с греблей, с конными прогулками (маленькие ездили на пони, в крошечном шарабане, старшие — верхами).
Воспитание начиналось с забот матери, с кормилиц, с нянек. Кормилицы навещали бывших питомцев, рассказывали были про деревню и сказки про царевен, про Мострадымку — глупого парня, который все делал невпопад. Няня Фекла руководила помощницами. К Алексеевым она попала прямо из деревни: прожила с мужем три недели после свадьбы, и мужа забрили в солдаты. Когда у солдатки родился сын, она пошла в кормилицы, приняла на руки первенца Алексеевых, Володю. Собственного ее сына хозяева впоследствии определили в училище. По праздникам он приходил к матери и «благодетелям», и дети замечали, что няня родного сына вроде и не любила — вся ее привязанность принадлежала хозяйским детям, особенно Володе.
Иногда барыня и няня Фекла ссорились. Тогда няня собиралась уходить. Она и в самом деле выходила из дома, а дети рыдали, сидя на подоконниках и следя за тем, как удалялась нянина спина. Няня доходила до Красных ворот и поворачивала обратно.
В старости няня жила на покое в особой комнате; когда торжественно праздновался ее «юбилей», бывший ее воспитанник Костя писал:
«Няне я собираюсь писать отдельно и надеюсь, что это мне удастся, пока же расцелуй ее за меня от всего сердца, вырази ей мою глубокую и дружескую благодарность за те бессонные ночи, слезы, лишения, наконец, преждевременную старость, которые, вырастив нас всех, неразрывно связаны с нашими отроческими годами. Скажи ей, что слишком трудно выразить словами то чувство благодарности, которое живет во мне, и то сознание ее подвига, которое рождается у меня при мысли о ней. Пушкин, несмотря на свою гениальность, долго не решался изобразить тип русской няни, находя его слишком трудным и сложным. Лишь после многих трудов и многих неудачных попыток ему удалось олицетворить этих необыкновенных женщин, которые способны забыть свою кровную семью, чтобы сродниться с своими воспитанниками, которые отымают у них кровь, молодость и здоровье. Пушкин научил меня, с каким уважением следует относиться к почтенному труду наших первых воспитательниц, и потому я вечно буду относиться с глубокой благодарностью к нашей родной няне. Если до настоящего времени я не выказывал на деле то, что я высказываю на словах, то это происходило потому, что для этого не представлялось случая, но, быть может, няня когда-нибудь захочет отдохнуть в своем хозяйстве, и тогда настанет очередь за нами, ее воспитанниками, которые не замедлят откликнуться своим сочувствием».
Няня не была исключением — слуги и воспитатели жили в доме десятками лет, становились своими, как старая гувернантка Елизавета Ивановна Леонтьева, с которой маманя столь счастливо бежала в юности из Петербурга.