— Нет, нет, мальчик, никого не зови. Не надо врача. Мне нужен ты. Один ты… Возьми машинку, садись к столу. Напишем кое-что. Дай только передохнуть…
Парк закрыл глаза. Вот папы в Риме всегда дают своим энцикликам названия… Названия?.. Да, да, назвать свою декларацию. Как же ее назвать?.. Вот: ему понравились слова русского поэта… Русского поэта… Парк приподнялся в постели.
— Ты готов, Голи?
— Да, дедушка, — растерянно ответил мальчик, не понимая, что происходит. Он только чувствовал значительность того, что должен делать.
— Пиши, мальчик… Сначала название… «Да здравствует разум, да скроется тьма».
— Большими буквами, дедушка?
— Да, да, мой мальчик: большими. Да здравствует разум…
Сердце опять мучительно сжалось, и словно кто-то воткнул в него длинную-предлинную иглу. Парк откинулся на подушку и стиснул зубы.
— Дедушка, позволь позвать доктора.
— Нет, нет, мой мальчик… Мы с тобой должны успеть это написать. С новой строки: «Альтернатива проста: мирное сосуществование — иначе, рано или поздно, война. Третьего пути нет. Мирное сосуществование — единственный путь. Он отвечает интересам всех народов, в том числе и нашего народа. Отказаться от него значило бы в современных условиях обречь мир на страшную истребительную войну. Мне можно поверить: я знаю, что говорю, война — самоубийство. Но все еще находятся люди, твердящие о так называемом «рассчитанном риске». Позвольте мне назвать таких людей не только глупцами, но опасными безумцами. Они достойны смирительной рубашки: никто не вправе болтать, будто может рассчитать «риск войны». Политика «на грани войны», которую я когда-то поддерживал, — политика самоубийц. Да, я, как виновный, склоняю голову и говорю: «Я не желаю быть ни самоубийцей, ни участвовать в убийстве двухсот миллионов своих соотечественников, ни сотен миллионов других людей». В век атомной энергии разоружение неизбежно. Надо говорить не о сокращении вооружений, а о полном разоружении, об уничтожении всего и всякого оружия. А начинать это дело нужно с объявления войны вне закона, с подлинного и полного разоружения. Поэтому я говорю: «Войну — вне закона!» Это единственный путь к спасению. «Войну — вне закона!»
Успокоенный стуком машинки, Парк открыл глаза. Стало легче. Он посмотрел на тонкие пальцы мальчика, неуверенно ударявшие по клавишам машинки. Они показались ему такими слабыми и вместе с тем такими чистыми — единственными, которые достойны писать то чистое, что надо сказать. Парк протянул руку.
— А знаешь, дедушка, — сказал мальчик, — я ведь знаю это стихотворение «Да здравствует разум». Это русский — Пушкин!
— Ты уже настолько умеешь читать по-русски?
— Только еще не могу вслух, потому что не знаю, как это произносится…
В приотворившуюся дверь просунулось личико Дэзи.
— А мне можно сюда? — Она лукаво подмигнула. — Наверно, сочиняете что-нибудь очень интересное, а? Давайте вместе.
Парк рассмеялся и с нежностью прижал к себе девочку.
— На чем мы остановились, Голи?
— «Да здравствует разум…», дедушка.
— Так пиши же: «да скроется тьма!..»
Глава 28
1
Лесс рассказывал Дайен, как все случилось. Он говорил о том, чего хотят те и что они готовят. И чего хочет он.
Дайен слушала в испуге. Смеет ли она слушать его? Должна ли включить магнитофон? Лесс ни разу не произнес слова «бог», но Дайен казалось, что он говорил совершенно то же, что говорила бы она сама на исповеди, если бы видела то, что видел он. Дайен верила в бога и верила тому, что все хорошее от бога. Все, что говорил Лесс, было так похоже на слова от бога. Душа Дайен металась в сомнениях.
— А вы не красный? — в смущении спросила она.
В глазах Лесса загорелась искорка смеха, и это успокоило Дайен. По мере того как Лесс говорил, слова его, подобно чудесным семенам, прорастали великой правдой, перед которой холодела от страха юная Дайен. Услышав о том, что те сбросили бомбу, чтобы заставить других сбросить сотни бомб и уничтожить половину человечества, Дайен укусила себя за палец, чтобы не закричать от страха. Лесс спросил ее: верит ли она тому, что Парк добрый христианин? А если так, то верит ли тому, что Парк хочет людям не смерти, а счастья? Значит, он не хочет войны, а хочет мира? А если так, то нужно ли помочь Парку сделать то, чего он один сделать не может: пойти на разоружение и объявить вне закона войну и все, что война?
Дайен не понимала, что значит «вне закона». Лессу было больно говорить. Но он сделал усилие и объяснил Дайен, что значит «вне закона». При этих словах Дайен не удержалась от смеха: если бы она и сама не видела, что Лесс умирает, то подумала бы, что он смеется над ней: могут ли два маленьких человека — она и Лесс?..
Но перед смертью так не шутят.
Дайен не поняла, почему это так, но она уже верила Лессу. У нее на глазах умирали люди, но еще никто не умирал так, как Лесс. Те все до последней минуты уверяли, что если бы они остались жить, то принесли бы еще много пользы себе и людям. А Лесс говорил, что для того, чтобы принести людям пользу, он хочет умереть.
Лесс посмотрел ей в глаза и сказал: да, он умирает, но нужно, чтобы его смерть не стала напрасной, — перед смертью он должен сказать большую правду. Эта правда станет оружием в руках людей, борющихся за мир, тех, кто поставил себе целью войну с войной. Нужно, чтобы Нортон и его агенты не могли скрыть того, что скажет Лесс. Нужно, чтобы враги мира, враги всех простых людей не могли сделать тайну из самого факта смерти Лесса.
Но как же он скажет то огромное, что должен сказать, когда у него едва хватает сил, чтобы нашептывать на ухо Дайен?
Не может ли Дайен сделать так, чтобы силы вернулись к Лессу, чтобы к нему вернулся голос? Пусть ненадолго — на полчаса, на четверть часа, но он должен обрести силы и голос. Громкий голос и большие силы. Не знает ли Дайен такого средства?
Конечно, Дайен знает. Она же медицинская сестра, хоть и очень молодая. Но ее обучали. Она с гордостью может сказать, что была старательной ученицей. Очень старательной. Поэтому она знает, как придать силы умирающему. Нет, нет, она вовсе не хочет сказать, будто он уже умирает, избави бог!.. И как он может смеяться из-за того, что она так оговорилась?.. Она просто хотела сказать, что есть средство, способное дать человеку силу говорить громко и ясно, даже когда… Одним словом — это экстазин. Шприц экстазина — и к человеку возвращаются силы на четверть часа, а может быть, и на полчаса…
Увидев, как при этих словах блеснули глаза Лесса, Дайен поспешно добавила: но она не может сделать Лессу укол экстазина. Потому что не раз видела, как после нескольких минут возбуждения и ясного сознания получившие экстазин больные впадали в полное беспамятство и, не приходя в себя, умирали. Нет, нет, пусть Лесс и не просит: она не может! Не может сделать ему укол!
Но Лесс прошептал, что именно это лучше всего: четверть часа возможности говорить полным голосом и потом — конец. Да, да, прекрасный, легкий конец без сознания. Для него это лучше всего. Неужели она не понимает: дав ему возможность продиктовать на магнитофон страшную правду, она спасет от гибели миллионы людей — таких же христиан, таких же верующих католиков, как она, Дайен?!. Нарушение присяги? Кому она присягала — подлым преступникам, попирающим заветы Христа, безжалостным, лживым людям без совести и чести!
Дайен закрыла лицо руками.
Лесс смотрел на маленькие смуглые руки Дайен с коротко, до мяса остриженными ногтями, и ему было ее жаль. Он понимал, на что ее толкает и что ей грозит. Но думал, что не имеет права на жалость к ней. Другая жалость должна сделать его безжалостным.
Лесс снова зашептал: он знает, как сделать, чтобы его смерть наделала много-много шуму. Знает!.. Не отнимая рук от лица, Дайен склонилась совсем низко, потому что Лесс говорил уже очень тихо: каждое слово стало для него мукой. Скоро он умолк. А Дайен подумала о Корнелиусе. Корнелиус сказал, что Лесс — самый вредный красный. Может быть, даже коммунист. Раньше она была уверена, что Корнелиус герой. Настоящий герой с большим автоматическим пистолетом под пиджаком. А теперь ей кажется, что герой Лесс. Куда более настоящий, чем Корнелиус. Дайен готова пойти и исцарапать Корнелиусу физиономию. И сказать, что никогда не пойдет за него замуж. Ведь она решила это уже давно. Подружки уверили ее, что парень из федералки ни за что не женится на итальянке. Если она еще позволяла Корнелиусу потискать себя, то это… так. В этом не было ничего такого. Но сейчас она говорит, как на исповеди: больше Корнелиус и пальцем ее не тронет! Если она не грешит, слушая Лесса, было бы грехом позволить Корнелиусу… Дайен старалась привести в порядок непривычно трудные мысли, так неожиданно заполнившие ее мозг. Дайен не была склонна к сложным раздумьям над жизнью. Она верила, что бог — всемогущий и всеведущий — думает за нее, как и за всех людей на свете. И без его воли ни один волос… И когда она прибирала свои густые локоны, ей делалось страшно: сколько у бога забот, если он думает о каждом волоске только на одной ее голове. До сих пор все в жизни было для Дайен довольно просто. Но то, что говорил Лесс, уже не было постепенным движением от одного берега жизни к другому. Лесс одним взмахом перебросил ее через целое море неизвестностей, поднял высоко над местом, где она была, показал его ей и швырнул на противоположный берег. Падать было страшно. И, может быть, даже больно. Зато она видела теперь не крошечный кусочек того, что ее прежде окружало, а все сразу, во всей перспективе. Настолько страшной, что Дайен хотела и боялась ее охватить. Величайшим усилием Дайен собрала мысли и сказала Лессу: зачем делать, что он хочет сделать? Что изменится? Она видела уже, как умирают люди. Здесь, в седьмом коридоре. Но, честное слово, выходя с дежурства, она еще ни разу не видела, чтобы от смерти людей пропасть улицы внизу стала хоть на йоту светлей. Разве миру стало хоть на волос лучше оттого, что умер тот или другой человек, про которого писали, что он грозился перевернуть мир? Право же, от их смерти лучше становилось, может быть, только таким, как Корнелиус. Но и то чуть-чуть: на несколько долларов в неделю.