Исподтишка поглядывая на комдива, Андрей думал: «А ведь это мой собственный портрет — до противности все рассудочно, отмерено, рассчитано, — все: от пробора — волосок к волоску — до движений руки, с безошибочной четкостью разрезающей точные фразы. Небось даже жалеет, что нужно самому соразмерять эти движения и нет утвержденного свыше наставления о том, как это делать генерал-лейтенанту в отставке. Не военному вообще и не просто офицеру, а именно генералу. И не просто генералу, а отставному. Мне, Андрею, никогда и в голову не приходило, как это выглядит со стороны! Бедная Вера…»
Андрей даже потряс головой, чтобы отделаться от этих мыслей. Но размеренная, четкая речь бывшего комдива не давала ему покоя:
— …Мы с вами уже видели, что сверхмощное оружие может быть пущено в ход авантюристами, стоящими у пульта управления этим оружием. Можем ли мы допустить, чтобы вопрос о том, быть миру или войне, еще раз выдали на откуп слепому случаю или просто политическим преступникам вроде Хойхлера? Нет. Оружие создается руками человека. Эти же руки способны его уничтожить. И они должны это сделать. Пускай только те скажут: мы согласны разоружиться, и все, чем мы сейчас способны уничтожить полмира, мы бросаем в мартен…
— Не в мартен, а в море, коли на то пошло, — поправил комдива Ивашин. — Повторять, так уж точно, а не в вольном переводе. И кому ты все это здесь говоришь?
Алексей Александрович поспешил вмешаться:
— Есть новость: передают, что Парк громогласно заявил — он за подлинное разоружение. Но мы теперь говорим: «Нет, в мартен все — и пушки и танки!» И вот представьте, по последним данным, Парк собирался в Лугано с декларацией советского предложения о разоружении.
— Не может быть! — в один голос воскликнули сидевшие за столом.
— Но к этому нужно сделать одно маленькое добавление. — На лице Черных появилась усмешка. — Парк в Лугано не поедет.
На этот раз все удивленно молчали.
— Это точно? — сухо спросил, наконец, комдив.
— Не поедет, потому что… — Алексей Александрович запнулся.
— Воистину неисповедимы пути господни, — иронически бросил Ивашин. — Парк не поедет!
— А жаль, — с обычной своей уверенностью отрезал комдив. — Я бы пожелал ему успеха. Чтобы на этот раз слова «мир» и «разоружение» прозвучали не только пышным вступлением, а окончательным, на веки веков нерушимым выводом.
— Не так же неспроста он вдруг решил не ехать? — сказал Ивашин.
— Будто не понимаешь? Вагончик сошел с рельсов — его пустили под откос, — ответил Черных.
— Начисто?
Алексей Александрович пожал плечами.
— Так-таки и не знаешь? — недоверчиво спросил Ивашин.
— Могу сказать одно: если бы раньше он был достаточно последователен и тверд, то кое-какую пользу он еще мог принести и у себя дома… А в общем пожал, что сеял, жаль только, что он не сможет выступить свидетелем по делу Хойхлера. Но, надо думать, суд обойдется и без него. Достаточно страшно для провокаторов войны будет и то, что мир услышит из уст самого Хойхлера.
— А с чего он станет говорить правду? — спросил Андрей.
Алексей Александрович искоса посмотрел на него.
— Странно слышать это от тебя, Андрейка. Уж ты-то меня знаешь: если я говорю…
— Давай, давай! — перебил его Ивашин. — Выкладывай!
— Предварительное следствие закончено. Теперь Хойхлеру и его банде остается повторить все публично, в судебном заседании, если…
— Если они не хотят болтаться на виселице! — неожиданно резко прозвучал голос Андрея.
— Нет, — Алексей Александрович нахмурился, — я хотел сказать совсем не то: если немцы уберегут их до суда и бывшим старшим партнерам преступников не удастся убрать эти фигуры со сцены, прежде чем те успели заговорить. Но, надеюсь, этого не случится… Теперь-то немцы учены.
— Наша школа? — усмехнулся Андрей.
И, снова так же неодобрительно покосившись на него, генерал спокойно ответил:
— Они и сами с усами.
— Еще бы! — иронически заметил Андрей. — Мы видели. А все-таки как насчет петли?
— Не пойму я нынче этой твоей черты, — недовольно проговорил генерал, — петля или что другое — это уже дело суда.
— Суда и германского народа, — авторитетно завершил комдив. Он хотел еще что-то добавить, но звонок, донесшийся из прихожей, помешал ему.
— Это Вадик! — входя в комнату, воскликнула Анна Андреевна. — Верочка, иди встречай! А вы, товарищи, к столу, скорей к столу! Пироги стынут.
Вера вбежала в прихожую и распахнула входную дверь: перед нею стояла незнакомая женщина.
— Вы… к нам? — Взгляд Веры сразу охватил весь облик незнакомки, отметил детали костюма. Вот высокие коричневые сапоги. Впрочем, нет, это вовсе не сапоги, а боты. Но какие высокие — совсем как сапоги! И как блестят! Юбка узкая-узкая. Синяя. И синий жакетик — как тесно облегает фигуру! Словно мундир. И пуговицы как на мундире — золотые. Даже что-то вроде контрпогончиков на плечах. А на голове пилотка. Ах нет, это же барашковая шапочка. А совсем как пилотка. И сдвинута на ухо. Из-под шапочки, как язык ослепительного пламени, — вихрь золотых волос.
После этого осмотра что-то вроде неприязни примешалось к удивлению. Вера повторила вопрос:
— Вы к нам?
Вошедшая показала большой конверт.
— Для господина Черных.
— Для генерала?
— О, уже генерал! Да, для господина Андре Черных, — и, в свою очередь, обвела Веру внимательным взглядом больших голубых глаз.
Ни в тот момент, ни когда-либо позже Вера не могла отдать себе отчета: что помешало ей распахнуть дверь в комнаты, пригласить гостью войти. Вместо того Вера протянула руку к конверту и сухо сказала:
— Я передам Андрею Алексеевичу.
Несколько мгновений гостья стояла в нерешительности. Взгляды женщин встретились.
— Прошу вас, — сказала гостья и движением, в котором Вере почудилось разочарование, отдала конверт. Потом медленно, словно в раздумье, пошла к выходу.
Когда Андрей вошел в прихожую, то услышал сухой щелчок замка. За дверью раздавался удаляющийся звук шагов по ступеням лестницы. Вот он замер — уходившая остановилась в нерешительности. Через мгновение шаги зазвучали снова — быстро, быстро. Все дальше вниз по лестнице.
Вера протянула Андрею конверт. Вскрыв его, он первым увидел плотный картон: «Посольство Французской Республики и офицеры эскадрильи «Лотарингия» приглашают Вас на празднование двадцатипятилетия эскадрильи, имеющее быть…» Дальше измятые конверты. На некоторых по нескольку зачеркнутых адресов, марки разных стран; на всех последний, не зачеркнутый адрес: «Арманс Вуазен, рю Давид, 17, Париж, Франция».
— Арманс?!
Андрей лихорадочно перебирал испачканные, мятые листки. Бумага белая, желтая, серая; чернила разных цветов; карандашные строки.
Вере хотелось спросить, кто была эта женщина, принесшая пакет, но она молча нагнулась, чтобы собрать с пола выскользнувшие у Андрея листки.
— Пойдем, Андрюша, разберем спокойно.
Одно за другим она переводила письма Андрею. Он слушал с закрытыми глазами, уйдя в глубокое отцовское кресло. Когда Вера, прочитав очередной листок, передавала ему, внимательно разглядывал его, щупал, разглаживал, как лепесток цветка, небрежно засушенного в страницах книги. Хотелось запомнить каждое слово, малейшую подробность записок. Бережно разложил на ладони клочки разорванной открытки.
Вот этот от Эдуарда Грили. Он пришел первым. Его привез в Париж журналист — друг Грили. Нашел в вещах погибшего с адресом и припиской: «В случае моей смерти переслать госпоже Арманс Вуазен».
А тот, совсем помятый пакетик от Барнса, он был вторым — по почте, от неизвестного. Человек писал, что получил его у санитара психиатрической больницы.
А вот третий — от Леслава Галича. Бумажку подобрал на мостовой негр-прохожий. Из тех, кто видел, как девушка выбросилась из окна двадцатого этажа. Полицейский хотел отнять бумажку, но негр уже передал ее другому прохожему. Переходя из рук в руки, бумажка исчезла. Через месяц она оказалась в Париже. К ней подклеен кусок магнитофонной ленты. Тоже помятый, надорванный, но тщательно расправленный.