Время от времени он заходил ко мне, чтобы похвалиться своими успехами: приглашение на пунш в художественную мастерскую, светские вечера в Сен — Жерменском предместье (только и разговору было что о «Сеин-Жермеинском» предместье!), где провансалец возбуждал мечтательность почтенных вдов с перьями на шляпах, без зазрения совести повторяя свою знаменитую фразу: «Меня осенило, когда я ночью под оливой соловья слушал…»

А пока что следовало сохранить, несмотря на рассеянную жизнь артиста, мягкость туше и чистоту звука — нельзя же в самом деле терять свое умение! И вот наш простодушный провансалец решил репетировать свои серенады и фарандолы по вечерам в парижском квартале Бреда, на шестом этаже меблированных комнат, где он поселился. «Туту, пампам!..» Весь квартал приходит в волнение от этих необычайных раскатов. Сбегаются соседи и подают жалобу. Бюиссон продолжает играть с еще большим остервенением, сея гармонию и бессонницу. Однажды вечером привратница, потеряв терпение, отказалась дать ему ключ.

Преисполненный своего артистического достоинства, Бюиссон обратился к мировому судье и выиграл дело.

Французский закон, суровый к музыкантам, ибо он загоняет духовые инструменты в подвал, разрешая им вылезать на свет божий и оглашать окрестности звуками своих медных труб лишь в конце карнавала — всего на один день из трехсот шестидесяти пяти, — французский закон, оказывается, не предусмотрел тамбурина.

После этой победы Бюиссон отбросил всякие сомнения. Как-то в воскресенье утром получаю открытку: Бюиссон дает вечером большой концерт в зале Шатле. Долг дружбы обязывает, и я отправляюсь послушать его, хотя меня и гнетет тайное предчувствие.

Великолепный зал полон до отказа: реклама возымела действие. Занавес поднимается, напряженное ожидание, полная тишина. У меня невольно вырывается возглас изумления. Посреди огромной сцены, где могут свободно разместиться шестьсот статистов, стоит в полном одиночестве Бюиссон, в своем узком фраке и перчатках похожий на кузнечика с желтыми лапками, точно сошедшего с забавных картинок Гранвиля,[66] где насекомые усердно играют на фантастических инструментах. Я видел в бинокль, что он размахивает своими длинными руками, от чего трепетали его крылышки, то бишь фалды его фрака. Ну, конечно, несчастный играл, стучал, не покладая рук, дул что было мочи, но в зал не долетало ни одной явственной ноты. Музыкант находился слишком далеко — сцена поглощала все звуки. Представьте себе сверчка, живущего в булочной, за печкой, который стал бы распевать серенады посреди Марсова поля! На таком расстоянии количество отверстий у галубета не сосчитаешь, не скажешь: «Меня осенило…» — и не упомянешь о «птице божьей»!

Я краснел от стыда; я видел вокруг недоуменные лица и слышал шепот:

— Какое издевательство!

Двери лож хлопали, зал постепенно пустел. Но так как публика собралась воспитанная, то музыканта не освистали, предоставив ему закончить игру в полном одиночестве.

Я ждал его у выхода, чтобы утешить. Какое там! Он воображал, что имел огромный успех, и сиял больше обыкновенного.

— Я жду Колонна,[67] чтоб подписать, — сказал он и показал мне бумагу, испещренную марками.

На этот раз я не удержался и, набравшись смелости, одним духом, не щадя его сказал все, что думал:

— Бюиссон! Мы с тобой оба ошиблись. Незачем было пленять Париж твоим тамбурином и дудкой. Ошибся я, ошиблись Готье и Давид, по нашей вине ошибся и ты.'Нет, ты не соловей…

— Меня осенило… — перебил Бюиссон.

— Да, я знаю, осенило, но ты не соловей. Соловея поет всюду, его песни понятны во всех странах, они всем родные. А ты всего лишь бедный кузнечик — резкий, монотонный голос кузнечика подходит к блеклой зелени олив, к соснам, роняющим золотые смоляные слезы, к яркой синеве неба, к жаркому солнцу, к каменистым холмам Прованса, но этот же кузнечик смешон и жалок на ветру, под серым небом, под дождем, от которого намокают его длинные крылышки. Возвращайся скорее на родину, захвати с собой тамбурин, услаждай слух красивых девушек, играй им фарандолу — пусть они пляшут, веди за собой триумфальное шествие победителей на бое быков. Там ты — поэт, художник, здесь ты — непонятый шут.

Он ничего не ответил, но я прочел во взгляде этого одержимого, этого кроткого упрямца: «Ты мне завидуешь!»

Несколько дней спустя мой друг, гордый, как Артабан, сообщил мне, что Колонн — такой же дурак, как Хоштейн! — отказался заключить договор, но тут ему подвернулось другое замечательное предложение: он уже подписал ангажемент с кафешантаном по 120 франков за вечер. В самом деле, бумага была при нем. Отличная бумага!.. Впоследствии я узнал, как обстояло дело в действительности.

Не знаю, какой незадачливый предприниматель, подхваченный мутным водоворотом банкротства, ухватился за соломинку, именуемую музыкой Бюиссона. В полной уверенности, что платить не придется, он охотно поставил свою подпись. Но провансалец не заглядывал так далеко: у него на руках была гербовая бумага, и эта бумага его бесконечно радовала. Кроме того, для выступления в кафешантане требовался костюм.

— Они нарядили меня старинным трубадуром, — говорил он с торжествующей улыбкой, — сложен я недурно, и он очень хорошо на мне сидит, вот увидите!

И я действительно увидел.

У ворот Сен-Дени, в одном из кафешантанов, вошедших в моду в последние годы империи, — барочно-китайско-персидский стиль, мишурный блеск золота и яркие краски, особенно режущие глаз при свете газовых рожков и канделябров, запертые литерные ложи, за решетками которых прячутся в иные вечера герцогини и жены послов, чтобы насладиться телодвижениями и выкриками какой-нибудь эксцентричной дивы, море голов и пивных кружек в облаках испарений и табачного дыма, бегающие гарсоны, орущие посетители, дирижер в белом галстуке, важный, невозмутимый, который, подобно Нептуну, взмахом руки вызывает или укрощает бурю пятидесяти медных инструментов, — итак, в одном из кафешантанов, в промежутке между глупо сентиментальным романсом, проблеянным миловидной баранеокой девицей, и переперченной эклогой, залихватски исполненной какой-нибудь Терезрй с красными руками, на сцене, где зевали, сидя полукругом, с полдюжины дам в белом, декольтированных и жеманных, неожиданно появился персонаж, которого я вовек не забуду. Это был Бюиссон с галубетом в руке» с тамбурином у левого колена, в костюме трубадура, как он мне и обещал. Ну и трубадур! На нем был камзол (можете себе представить!) наполовину зеленый, наполовину голубой, одна штанина красная, другая желтая, и все это облегало его так, что становилось страшно. На голове шапочка с зубчиками, на ногах башмаки с острыми загнутыми носками. А. великолепные, усы, длинные-предлинные, черные-пречерные, от которых у него не хватило духу отказаться, падали на подбородок, как потока ваксы!

Публика, по всей вероятности очарованная столь изысканным костюмом, встретила музыканта долгим одобрительным шепотом. Мой трубадур блаженно улыбался; он был счастлив, видя перед собой сочувственную аудиторию и ощущая за спиной восхищенные, огненные взгляды прекрасных дам, сидевших полукругом. Но все обернулось иначе, как только он заиграл. «Туту» и «Пампам» не могли пленить огрубевший слух зрителей, привыкший к купоросно-едкому репертуару кафешантана, как дубленая глотка пьяницы привыкает к спирту. К тому же мы были не в Шатле, где собирается вежливое, сдержанное общество.

— Довольно!.. Долой его, вон!.. Будет тебе, ученый кролик!..

Напрасно Бюиссон попытался открыть рот и сказать: «Меня осенило…» Зрители схватили скамейки, пришлось опустить занавес, и зелено-голубой и красно-желтый трубадур исчез среди бури свистков, как несчастный ощипанный попугай, которого поднял и закружил порыв тропического ветра.

Поверите ли? Бюиссон заупрямился. Иллюзия быстро пускает корни в голове провансальца, и вырвать ее нелегко. Две недели подряд он возвращался на сцену, его неизменно освистывали, ему ни разу не заплатили, а в один прекрасный день на резных дверях кафешантана судебный исполнитель вывесил объявление о банкротстве.

вернуться

66

Гранвиль, Жан (1803–1847) — знаменитый график, автор классических иллюстраций к «Гулливеру» и «Робинзону»; создал также многочисленные циклы карикатур.

вернуться

67

Колонн, Эдуард (1836–1910) — дирижер и музыкальный деятель, организатор и руководитель «Национальных концертов», которым впоследствии было присвоено его имя.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: