Какое восхитительное зрелище! При свете канделябров стоят бокалы, графины, высится гора хрусталя, белая, ослепительная, прохладная, точно снег, освещенный солнцем. Беру рюмку, хрупкую, как цветок; стараюсь не сжимать ее из боязни переломить ножку. Чего бы выпить? Ну же, смелей, никто меня не видит! Не выбирая, я ощупью хватаю графин. Должно быть, в нем киршвассер, — он искрится как расплавленный алмаз. Нальем себе немного; я люблю его аромат, напоминающий о лесной чаще, терпкий аромат диких плодов. И я, как гурман, наливаю по капле прозрачный напиток. Поднимаю рюмку, подношу ее к губам. Что это? Чистейшая вода. Какая гадость! Раздается взрыв хохота — черный фрак и розовое платье, которых я не заметил, любезничали в уголке и теперь забавляются моей ошибкой. Хочу поставить рюмку на место, но я смущен, пальцы у меня дрожат, рукав задевает за что-то… Один бокал падает, за ним второй, третий! Я оборачиваюсь, фалды доканчивают дело, — белая пирамида с диким грохотом летит на пол и разбивается на бесчисленные сверкающие осколки, словно рухнувший айсберг.

На шум прибегает хозяйка дома. К счастью, она так же близорука, как валахский князь, и князю удается незаметно улизнуть из буфета. Все равно, вечер для меня испорчен. Разбитые рюмки и графины лежат на моей совести, как преступление. Я думаю лишь о том, чтобы уйти. Но мамаша Дюбуа, ослепленная моим княжеским титулом, задерживает меня, не желает отпускать, пока я не приглашу танцевать ее дочь, хуже того — двух ее дочерей. Я отказываюсь, ускользаю от нее, направляюсь к выходу, но тут высокий старик с тонкой улыбкой и лицом не то епископа, не то дипломата останавливает меня. Это доктор Рикор, с которым я только что обменялся несколькими словами, он тоже считает меня валахом. «Вы живете в отеле «Сенат», князь, мы с вами близкие соседи, подождите меня. Я подвезу вас в своей карете». Хорошо бы принять приглашение, но я пришел без пальто. Что подумает Рикор о валахском князе, не имеющем мехов и дрожащем от холода в одном фраке? Надо поскорее убежать, вернуться домой пешком, невзирая на снег и туман, только бы никто не заметил моей нищеты. Плохо видя по близорукости, в крайнем смущении я подхожу к двер-и, но путаюсь в портьерах. «Вы забыли пальто, сударь!»-кричит мне вдогонку лакей.

И вот я на улице в два часа ночи, вдали от дома, в опустевшем городе, замерзший, голодный, без гроша в кармане. Вдруг меня осеняет: «А не пойти ли на Центральный рынок?» Я много слышал об этом рынке и о кабачке Гедра, открытом всю ночь, где подают за три су превосходный капустный суп. Да, черт возьми, я пойду на рынок. Я сяду за столик, как праздношатающийся, как ночной бродяга. Мне не до гордости. Дует ледяной ветер, в животе у меня пусто. «Королевство — за коня», — сказал тот, другой, я же говорил, труся рысцой по улице: «Мое княжество, мое валахское княжество — за тарелку супа в теплом месте!»

Грязное, скудно освещенное заведение Гедра — настоящий вертеп с виду — помещалось под колоннадой старого рынка. Впоследствии, когда сомнамбулизм вошел в моду, мы, будущие писатели, часто проводили там ночи напролет, облокотясь на стол, куря и беседуя о литературе. Но в первый раз, признаться, я чуть было не сбежал, несмотря на голод, при виде закопченных стен, дыма, посетителей, которые либо храпели, прислонившись к стене, либо лакали суп, как псы, при виде фуражек уличных донжуанов, огромных белых фетровых шляп рыночных грузчиков, грубых блуз огородников и засаленных лохмотьев пригородных бродяг. Однако я вошел, и, должен сказать, мой фрак никого не удивил. В Париже не редки зимой фраки без пальто, обладатели которых насыщаются капустным супом за три cy. Впрочем, суп оказался превосходным, душистым, как огород, дымящимся, как кратер. Я съел целых две порции, несмотря на несносный обычай, подсказанный, видимо, спасительной недоверчивостью, приковывать к столу цепочкой ложки и вилки. Я расплатился и, подбодренный сытной похлебкой, направился в Латинский квартал.

Представьте себе мое возвращение — возвращение поэта, который бежит по Турнонской улице, подняв воротник фрака, а перед его глазами, слипающимися от усталости, мелькают вперемешку элегантные силуэты светских людей и голодные тени завсегдатаев рынка; добравшись до отеля «Сенат», он отряхивает снег с ботинок, постукивая ногами о каменную тумбу, а в это время фонари подъехавшей двухместной кареты озаряют фасад соседнего старинного особняка, и кучер доктора Рикора кричит: «Отворите, пожалуйста!» Парижская жизнь состоит из подобных контрастов.

— Пропавший вечер! — сказал мне брат на следующее утро. — Тебя приняли за валахского князя, и ты не помог успеху своей книги. Но не все потеряно. Ты наверстаешь упущенное, когда пойдешь с повторным визитом к Огюстине Броан — надо же поблагодарить ее!

Поблагодарить за рюмку воды — какая ирония! Целых два месяца я не мог отважиться на этот визит. В один прекрасный день я все же решился. Помимо официальных сред, Огюстина Броан принимала у себя в воскресенье утром самых близких людей.

В Париже добропорядочный утренний прием начинается не раньше трех, а то и четырех часов дня. Приняв всерьез по своей наивности слово «утренний», я явился ровно в час, думая, что опоздал.

— Что же ты так рано пришел г-окликнул меня белокурый мальчуган лет пяти-шести, в бархатной курточке и вышитых штанишках, который катался по зимнему саду на большой заводной лошадке.

Этот молодой человек произвел на меня огромное впечатление. Я поклонился его белокурым волосам, лошадке, бархату, вышивкам и, не посмев уйти, поднялся на второй этаж. Хозяйка дома заканчивала свой туалет, и мне пришлось просидеть с полчаса в полном одиночестве. Наконец она входит, щурится, узнает валахского князя и, чтобы завязать разговор, спрашивает: «Так вы не на скачках, князь?» На скачках? Это я-то, который в жизни не видел ни скаковых лошадей, ни жокеев!

Наконец я устыдился своей роли, и сердце неожиданно подсказало мне, что делать. Да к тому же яркое солнце, аромат весеннего сада, вливавшийся в открытое окно, отсутствие всякой торжественности, эта маленькая женщина, улыбающаяся и добрая, и еще множество других вещей придали мне смелости, и я открыл свое сердце Огюстине Броан, все сказал, во всем признался разом, а именно в том, что я не валах и не князь, а всего-навсего поэт и виновник приключения с рюмкой киршвассера; я поведал и об ужине на рынке, и о моем плачевном возвращении, и о моих страхах юного провинциала, и о моей близорукости, и о моих надеждах, и все это было сдобрено забавным произношением, свойственным моей родине. Огюстина Броан хохотала, как сумасшедшая. Вдруг раздается звонок.

— Это мои кирасиры, — говорит она.

— Какие кирасиры?

— Двое кирасир, которых мне обещали прислать ив шалонского лагеря. Говорят, у них удивительные способности комических актеров.

Я хотел было уйти.

— Нет, нет, останьтесь. Мы будем репетировать «Ослиное молоко», а вас я представлю как влиятельного критика. Садитесь сюда, на диван, рядом со мной.

Входят два долговязых молодца, робких, натянутых, багровых от смущения (один из них, кажется, и по сей день где-то играет). Ставится ширма, я сажусь поудобнее, и представление начинается.

— Они совсем не плохо играют, — говорит мне вполголоса Огюстина Броан, — но что за сапоги!.. Обратите внимание на сапоги, господин критик!

Эта непринужденная болтовня с остроумнейшей парижской актрисой привела меня в восторг, я был на седьмом небе. Я сидел, развалившись, на диване, кивал головой и улыбался с понимающим видом. Мой фрак, и тот лоснился от удовольствия.

И еще сегодня малейшее событие тех дней кажется мне чрезвычайно важным. Как много зависит, однако, от точки зрения! Я рассказал недавно Сарсе[32] комичную историю моих первых шагов в свете. Сарсе передал ее Огюстине Броан. И что же? Неблагодарная Огюстина, которую я, впрочем, не видел тридцать лет, поклялась, что знает меня только как писателя. Она обо всем забыла! Обо всем, что занимало такое большое место в моей жизни: о разбитых рюмках, о валахском князе, о репетиции «Ослиного молока» и о сапогах двух кирасиров!

вернуться

32

Сарсе, Франциск (1827–1899) — литературный и театральный критик и романист.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: