Что касается оплаты, то г-н Жуайез предложил молодому человеку самому ее определить.
Посетитель назвал цифру.
Старый бухгалтер густо покраснел: это была сумма, которую он получал у Эмерленгов.
— О нет, это слишком много!
Но собеседник не слушал его. Он замялся, как будто слова вертелись у него на языке, но он затруднялся их произнести, затем вдруг, собравшись с духом, сказал:
— Вот, пожалуйста, за первый месяц…
— Помилуйте, сударь!..
Молодой человек настаивал. Г-н Жуайез его не знает, и будет вполне справедливо, если он заплатит вперед… Очевидно, Пассажон предупредил его… Г-н Жуайез это понял и пробормотал вполголоса:
— Благодарю вас, благодарю вас!..
Он был так взволнован, что не находил слов. Спасены! Обеспечены на несколько месяцев, а за это время он сумеет оглядеться, приискать себе место. Его милые девочки ни в чем не будут нуждаться. Они получат подарки к Новому году. О провидение!..
— Итак, до среды, господин Жуайез?
— До среды, господин…
— Де Жери… Поль де Жери.
И они расстались, оба очарованные и восхищенные: один — неожиданным появлением спасителя, другой — мелькнувшей перед ним прелестной картиной, юными созданиями, собравшимися вокруг заваленного книгами, тетрадями и мотками ниток стола, милыми девушками, от которых веяло чистотой, порядочностью и трудолюбием. Для Поля де Жери открылся доселе ему неизвестный Париж, мужественный, семейственный, совсем не похожий на тот, который был ему знаком до сих пор. Об этом Париже не пишут фельетонисты и репортеры. Он напомнил Полю его провинцию, только с оттенком утонченности и прелести, который окружающая суматоха и шум придают тихому, укромному приюту.
VI. ФЕЛИЦИЯ РЮИС
— А ваш сын, Дженкинс?.. Что с ним стало?.. Почему его больше не видно у вас?.. Он очень милый юноша.
Говоря это резким и пренебрежительным тоном, каким она почти всегда обращалась к ирландцу, Фелиция продолжала работать над бюстом Набоба, только еще начатым ею, поправляла позу своей модели, бросала стеку и снова бралась за нее, быстро вытирая пальцы маленькой губкой. Через застекленную ротонду в мастерскую вливались покой и свет чудесного воскресного дня. Фелиция «принимала» по воскресеньям, если «принимать» означает широко раскрыть для всех свои двери, дозволять людям входить, удаляться, на минуту присесть, в то время как хозяйка дома не отходит от своей работы, даже не прерывает беседы, чтобы приветствовать гостя. Ее посещали рыжебородые художники с тонкими лицами, заходили друзья Покойного Рюиса — старые романтики с седыми гривами, навещали любители, светские люди, банкиры, биржевые маклеры и молодые фаты, привлеченные скорее красотой хозяйки, чем ее скульптурой, и приходившие, чтобы иметь право вечером в клубе небрежно уронить: «Я был сегодня у Фелиции». Бывал у нее и Поль де Жери. Всегда молчаливый, исполненный восторга, который с каждым днем все больше овладевал его сердцем, он старался понять этот прекрасный сфинкс. В этот день, облаченная в алое кашемировое платье с кремовыми кружевами, в фартуке, закрытом, как у полнровщицы, до самой шеи, Фелиция неутомимо обрабатывала глину. А над фартуком высилась гордая головка, освещенная теми прозрачными тонами, теми мягкими лучами, которыми мысль и вдохновение порой озаряют человеческие лица. Поль хорошо помнил то, что при нем говорилось о ней. Он пытался составить свое собственное суждение, давал себе слово больше сюда не возвращаться — и не пропускал ни одного воскресенья. Тут же всегда присутствовала, сидя на одном и том же месте, маленькая женщина с седой напудренной головой, в косыночке, обрамлявшей ее розовое лицо, похожая на пастель, выцветшую от времени; она сидела в тусклом свете угасавшего дня, кротко улыбаясь, положив руки на колени, неподвижная, как факир.
Дженкинс, любезный, с открытым лицом, черными глазами, с видом апостола, подходил то к одному, то к другому из посетителей, пользуясь всеобщей симпатией и всем хорошо знакомый. Он тоже не пропускал ни одного приемного дня Фелицин. Ему приходилось вооружаться терпением, ибо все колкости, которые позволяла себе художница и красивая женщина, предназначались ему одному. Как бы не замечая этого, неизменно спокойный, улыбающийся, снисходительный, он продолжал посещать дочь своего старого друга, которого он так любил и которого окружал заботами до самой его кончины.
Однако на этот раз вопрос, с которым обратилась к нему Фелиция по поводу сына, произвел на него крайне неприятное впечатление. Нахмурив брови, с выражением нескрываемой досады он ответил:
— Что с ним стало? По правде сказать, я об этом знаю не больше вас. Он окончательно порвал с нами. У нас ему было скучно…. Он любит только свою богему.[19]
Фелиция сделала такое порывистое движение, что все вздрогнули. Глаза у нее сверкали, ноздри раздувались.
— Это уж слишком!.. — крикнула она. — Скажите, пожалуйста, Дженкинс, что вы называете богемой? Прелестное слово! Кстати сказать, оно должно было бы рисовать в нашем воображении долгие блуждания под открытым небом, привалы на опушке леса, свежесть сорванных плодов и родниковой воды, которые случайно попадаются на дорогах… Но раз вы всю эту прелесть обратили в оскорбление, втоптали в грязь, к кому же вы применяете это слово?.. К беднякам в лохмотьях, с длинной гривой, влюбленным в свою независимость, которые умирают с голоду на шестом этаже, любуясь слишком близкой голубизной неба или подбирая рифмы под черепичной кровлей, пропускающей дождь, к безумцам, встречающимся все реже и реже, которые, питая отвращение ко всем условностям, ко всем традициям, ко всем пошлостям жизни, очертя голову бросаются в ее просторы… Но ведь это уже устарело. Ведь это богема Мюрже,[20] с больницей для бедных в финале, — пугало для детей, угроза спокойствию родителей, Красная шапочка, съеденная волком. Эта сказка давно отжила свой век… В наши дни, как вам отлично известно, художники — самые благонравные люди на свете: они зарабатывают деньги, платят долги и стараются ничем не отличаться от других… Подлинных представителей богемы тем не менее сколько угодно: современное общество кишит ими, только находишь их главным образом в нашем кругу… Да, ярлык на них не наклеен, никто не питает к ним недоверия, но что касается неопределенности их доходов и беспорядочности жизни, то в этом они нисколько не уступят тем, кого они столь презрительно называют: «Цыгане». Ах, если бы всем стало известно, какие мерзости, какие фантастические, чудовищные поступки скрываются под фраком — самым корректным из всех ваших отвратительных современных костюмов! Вот, например, на последнем вечере у вас, Дженкинс, я забавлялась тем, что подсчитывала всех авантюристов высокого…
Маленькая румяная и напудренная старушка тихо промолвила, не сходя со своего места:
— Фелиция, не увлекайся!..
Но та, не слушая ее, продолжала:
— А кто, по-вашему, Моипавон?.. А Буа-Ландри?.. И даже сам де Мора? И…
Она чуть было не сказала «и Набоб», но удержалась.
— И сколько еще таких!.. Я бы не советовала вам говорить с презрением о богеме… Ваша клиентура модного врача, благороднейший Дженкинс, сплошная богема — богема промышленников, финансистов и политиканов, опустившихся людей с подмоченной репутацией. Они встречаются во всех слоях общества, и чем выше мы поднимаемся, тем их больше, потому что видное положение обеспечивает безнаказанность, а богатство щедро оплачивает молчание. — Она говорила взволнованно, выражение лица у нее было сурово, верхняя губа приподнялась от яростного презрения. Дженкинс, неестественно посмеиваясь, повторял наигранно-непринужденным и снисходительным тоном:
— Ах, бедовая головка! Бедовая головка!
При этом он встревоженно, с умоляющим видом поглядывал на Набоба, словно прося у него извинения за все ее дерзкие выходки.
Но Жансуле, которого ее слова, казалось, нисколько не задевали, довольный тем, что он позирует красивой художнице, гордясь оказанной ему честью, одобрительно кивал головой.