— Ах, господин Дженкинс! Какая честь!.. Какая неожиданность!
На крыльце обмениваются приветствиями, поклонами, рукопожатиями, знакомятся друг с другом. Дженкинс в крылатке, распахнувшейся на его честной груди, изображает широкую сердечную улыбку, но лоб его многозначительно морщится. Он опасается неожиданностей, которые готовит им его детище; ему ведь известно лучше, чем кому-либо другому, бедственное положение яслей. Только бы Пондевез принял все необходимые меры… Начало, впрочем, было удачным. Несколько театральный вид входа, беленькие козочки, прыгающие между деревцами, привели в восхищение г-на де Лаперьера, которому наивные глазки, белая бородка и трясущаяся голова придавали сходство с козой, сорвавшейся с колышка.
— Прежде всего, господа, разрешите провести вас в основное помещение — в зал для кормления наших воспитанников, — произнес директор, отворяя массивную дверь в глубине прихожей.
Посетители следуют за ним, спускаются по ступенькам и попадают в обширное полуподвальное помещение, вымощенное плитами, бывшую кухню виллы. При входе прежде всего бросается в глаза огромный кирпичный очаг старинного образца с двумя каменными скамьями, расположенными одна против другой под навесом с гербом певицы — большой лирой со свитком нот, — изваянным на монументальном фронтоне. Впечатление получается захватывающее. Но из камина дует, от каменных плит веет холодом, сквозь крошечные окошечки, прорезанные у самой земли, пробивается тусклый свет — все это внушает беспокойство за здоровье детишек. Ничего не поделаешь! Пришлось устроить зал для кормления в этом нездоровом месте из-за капризных «кормилиц», привыкших к простору полей и к бесцеремонному поведению в хлеву. Стоило только взглянуть на лужи молока и пятна красноватой жидкости, подсыхающие на плитах, вдохнуть терпкий запах, бьющий в нос, как только вы вошли, запах сыворотки, мокрой шерсти и прочего, чтобы убедиться в безусловной необходимости именно здесь организовать кормление детишек.
Потолки были так высоки и по углам было так темно, что посетителям сначала показалось, что здесь никого нет. Однако в глубине можно было различить блеющую, хнычущую, двигающуюся группу. Две деревенские женщины с жесткими, тупыми, землистыми лицами, две «сухие кормилицы», вполне заслуживавшие это прозвище, сидели на циновках, держа на руках своих питомцев. Перед каждой из них стояла, расставив ноги, большая коза и подставляла вымя.
Директор разыгрывает радостное изумление.
— Как мы удачно попали, господа!.. Двое наших малышей собираются завтракать… Сейчас мы увидим, как кормилицы и их питомцы ладят между собой.
«Что с ним? Он сошел с ума!»-в ужасе подумал Дженкинс. Но директор, напротив, действовал весьма разумно: он ловко подготовил эту сцену, выбрав двух кротких и терпеливых животных и двух малышей, два исключительных экземпляра, которые хотели выжить во что бы то ни стало и раскрывали свои рты для принятия какой угодно пищи, подобно птенцам, еще не вылетающим из гнезда.
— Подойдите, господа, и убедитесь сами.
Как ни странно, эти херувимы действительно сосут вымя козы! Один из них, забившись под ее живот и съежившись в комочек, сосет так усердно, что слышно, как булькает теплое молоко; кажется, что оно проникает до самых его ножек, которыми он дрыгает от удовольствия. Другой более флегматичен: он лениво растянулся и нуждается в поощрении своей овернской нянюшки:
— Соси, соси, шалунишка!..
В конце концов, словно внезапно решившись, он начинает сосать так старательно, что женщина, пораженная его необыкновенным аппетитом, наклоняется к нему и, смеясь, восклицает:
— Ах разбойник!.. Ну и хитрец!.. Он сосет свой большой палец вместо козы.
Этот ангелочек нашел выход, чтобы его оставили в покое… Происшествие, однако, не производит дурного впечатления. Напротив, г-на де Лаперьера забавляет мысль кормилицы, что ребенок захотел над ними подшутить. Он выходит из зала для кормления в полном восторге.
— Я положительно вос-хи-щен, — поднимаясь по ведущей в дортуар и украшенной оленьими рогами лестнице с гулкими сводами, повторяет он и трясет головой.
Светлый, с хорошей вентиляцией зал занимает весь фасад. В нем много окон. Колыбельки за легкими и белыми, как снежные хлопья, занавесками стоят на большом расстоянии одна от другой. Женщины ходят взад и вперед по широкому проходу, неся стопки белья и позвякивая ключами: это надзирательница и нянюшки. Тут решительно перестарались, и от этого первое впечатление посетителей неблагоприятно. На фоне белоснежной кисеи, лощеного паркета, по которому, не рассеиваясь, скользит свет, прозрачных стекол, отражающих небо, опечаленное открывшейся перед ним картиной, еще отчетливее выделяется худоба, нездоровая, восковая бледность несчастных, умирающих детей… Старшим едва минуло полгода, младшим еще нет двух недель, а уж сколько грусти на этих лицах, вернее, на зачатках лиц, какие они насупленные и старческие, сколько преждевременных страданий запечатлено в морщинах на лбу, как жалкн эти лысые головки, упрятанные в чепчики, обшитые жидкими приютскими кружевцами! Чем они больны? Что с ними? Они больны всеми болезнями — детскими и зрелого возраста. Порожденные развратом и нищетой, они явились на свет с симптомами ужасной наследственности. У одного была волчья пасть, у другого большие медно — красные пятна на лбу, все страдают молочницей. К тому же они умирают с голоду. Несмотря на ложечки молока и сахарной воды, которые им насильно вливают в рот, несмотря на рожок, к которому иногда прибегают вопреки запрету, они умирают от истощения. Несчастные малютки, изнуренные еще до рождения, нуждаются в свежей, сытной пище. Козы могли бы дать им такое питание, но они поклялись не сосать коз. Вот почему в дортуаре так мрачно и тихо. Малыши здесь не сердятся, сжимая кулачки, не кричат, обнажая крепкие розовые десны, когда они как бы проверяют силу своих легких; здесь слышится жалобный писк, стон души, которая мечется в больном тельце, не находя себе места.
Дженкинс и директор, заметив дурное впечатление, произведенное на гостей дортуаром, стараются внести оживление, говорят громко, с благодушным и удовлетворенным видом, шутят. Дженкинс крепким рукопожатием приветствует старшую надзирательницу.
— Ну, госпожа Польж, с нашими питомцами, кажется, все обстоит благополучно?
— Как видите, господин доктор, — отвечает она, указывая на колыбели.
У долговязой г-жи Польж, одетой в зеленое шелковое платье, у этого идеала «сухих кормилиц», зловещий вид; она дополняет общую картину.
Но куда же направился секретарь императора? Он остановился перед одной колыбелью и, тряся головой, с грустью смотрит на лежащего в ней младенца.
— Черт побери! — шепнул Помпончик г-же Польж. — Это валах.
Маленький голубой ярлычок, подвешенный, как в приютах, на самом верху колыбели, удостоверяет национальность ребенка: «молдаво-валах». Надо же было случиться, чтобы внимание г-на де Лаперьера остановилось именно на этом ребенке!.. О, эта несчастная головка, покоящаяся на подушке в сбившемся набок чепце, с острым носиком, с полуоткрытым ртом, откуда вырывается короткое, прерывистое дыхание, какое бывает у новорожденных или умирающих!
— Он болен? — тихо спрашивает г-н секретарь приблизившегося к нему директора.
— Нисколько, — отвечает наглый Помпончик и, подойдя к колыбели, заигрывает с ребенком.
Стараясь придать нежность своему грубому голосу, он бурчит:
— Ну, как дела, старина?
Вырванный из забытья, вынырнув из готового поглотить его мрака, малыш открывает глаза и с грустным равнодушием смотрит на склонившиеся к нему лица, потом снова возвращается к своим сновидениям, которые больше привлекают его, чем действительность, судорожно сжимает сморщенные ручонки и испускает едва слышный вздох. Вечная, неразгаданная тайна! Кто скажет, зачем он явился на этот свет? Чтобы страдать два месяца и навсегда уйти из него, ничего не увидев, ничего не поняв. Никто так и не услышал звука его голоса.
— Как он бледен! — прошептал г-н де Лаперьер, сам побелев, как мел.