Альфонс Доде
Джек
Посвящаю эту книгу, полную сострадания, гнева и иронии, моему другу и учителю Гюставу Флоберу.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
I. МАТЬ И ДИТЯ
— Вначале «Дж», ваше преподобие, да, да, «Дж»! Имя пишется и произносится на английский манер… Вот так — Джек… Крестный отец ребенка был англичанин, начальник главного штаба индийской армии… лорд Пимбок… Может, вы, часом, его знаете? Человек в высшей степени благовоспитанный и принадлежащий к знати, о, не сомневайтесь, господин аббат, к самой что ни на есть знати!.. И как он вальс танцует!.. Впрочем, он погиб ужаснейшим образом в Сингапуре уже несколько лет назад, во время грандиозной охоты на тигра, которую устроил в его честь некий раджа, один из его друзей… Тамошние раджи, говорят, настоящие царьки… А уж этого в тех краях все знают… Как же его зовут?.. Погодите-ка… Боже мой!.. Имя так и вертится, так и вертится у меня на языке… Рана… Рама…
— Простите, сударыня… — перебил ее ректор, против воли улыбаясь этому словоизвержению и беспрестанному перескакиванию с одного предмета на другой. — Ну, а что мы напишем после имени Джек?
Опершись локтем на стол, за которым он перед тем писал, и чуть склонив голову набок, достойный пастырь краешком глаза с тонкой усмешкой и присущей духовным лицам проницательностью поглядывал на сидевшую против него молодую женщину, возле которой стоял ее Джек.
То была элегантная особа, одетая изысканно, по моде и по сезону: дело происходило в декабре 1858 года; ее пушистые меха, дорогой черный костюм, обдуманная оригинальность шляпки — все говорило о том, что женщина эта привыкла к роскоши, что у нее свой выезд и от мягких ковров она прямо переходит к подушкам кареты, минуя пошлое посредство улицы.
У нее была маленькая голова, отчего женщины всегда кажутся гораздо выше, красивое личико, покрытое нежным пушком, подвижное, смеющееся, освещенное наивными и ясными глазами и ослепительно белыми зубками, которые она не упускала случая показать. Черты ее лица были необыкновенно подвижны, и что-то в этой занятной мордочке — то ли нижняя губка, чуть оттопыренная от безудержной болтовни, то ли узкий лоб, над которым блестели гладко уложенные и разделенные пробором волосы, — указывало на отсутствие здравого смысла, на некоторую ограниченность ума и объясняло, почему эта премилая особа в разговоре то и дело перескакивает с одной темы на другую; слушая ее, вы невольно вспоминали о тех крохотных японских корзиночках строго рассчитанного размера, которые входят одна в другую, и последняя при этом всегда остается пустой.
Чтобы лучше представить себе ребенка, вообразите мальчугана лет семи или же восьми, худощавого, не по летам высокого и наряженного по английской моде, как того и требовало имя Джек: голые коленки, плоская шапочка с серебряной лентой, плед. Костюм, пожалуй, был по возрасту, но не соответствовал долговязой фигуре и уже сильной шее мальчика. Его замерзшие мускулистые икры буквально выпирали из причудливого одеяния, словно стыдливо протестуя своей преждевременной мощью против него. Мальчик и сам явно тяготился этим: неуклюжий, робкий, он не поднимал глаз от земли и только временами бросал отчаянный взгляд на свои голые ноги, будто проклинал в душе лорда Пимбока, а заодно и всю индийскую армию, по вине которых его так вырядили.
Он походил на мать, но в его наружности было нечто более утонченное, более значительное, то, что отличает освещенное мыслью мужское лицо от смазливого женского личика. Словно бы тот же взгляд, да более глубокий, тот же лоб, но более высокий, тот же рот, только выражавший большую решительность.
Мысли и впечатления скользили по лицу женщины, не оставляя ни следа, ни морщин; они так торопливо, так быстро сменяли друг друга, что из-за этого в ее глазах, казалось, постоянно жило удивление. В ребенке, напротив, ощущалась работа ума, и вид его, чересчур уж задумчивый, мог бы даже вызвать тревогу, если бы не медлительная повадка, если бы не некоторая томность этого мальчугана с робкими и вкрадчивыми движениями, который рос, держась за маменькину юбку.
Вот и сейчас, прильнув к матери, засунув руку в ее муфту, он с немым обожанием прислушивался к ее речам, время от времени посматривая на священника и озираясь по сторонам со сдержанным и боязливым любопытством.
Он дал обещание не плакать.
Лишь иногда подавленный вздох, словно заглушенное рыдание, сотрясал его с головы до пят. И тогда мать кидала на него быстрый взгляд, будто говоря: «Помнишь, что ты мне обещал?..» И мальчик сразу же удерживал вздохи и слезы; однако заметно было, как сильно он горюет и как боится, что его покинут: пансион, куда впервые попадают малыши, которые дотоле воспитывались дома, кажется им местом изгнания.
Священник уже несколько минут присматривался к матери и сыну; более поверхностный наблюдатель, пожалуй, удовольствовался бы этим, но отец О., который уже четверть века стоял во главе аристократического учебного заведения, находившегося под эгидой иезуитов из Вожирара, был слишком сведущ в мирских делах, слишком хорошо знал высший парижский свет, досконально изучил, как там разговаривают и как ведут себя, а потому без труда угадал в матери нового воспитанника посетительницу особого сорта.
Самоуверенность, с какой она вошла в его кабинет, самоуверенность слишком подчеркнутая и уже по одному этому ненатуральная, манера сидеть, откидываясь на спинку стула, звонкий, слегка искусственный смех, а главное, неиссякаемый поток слов, при помощи которого она, казалось, скрывала какую-то тяготившую ее мысль, — все настораживало священника. На беду, в парижском обществе все до того перемешалось, одни и те же развлечения и места для прогулок, схожие наряды сделали различия между женщинами, принадлежащими к высшему свету и принадлежащими к полусвету, между лореткой, умеющей себя держать, и маркизой, которая себе многое позволяет, настолько тонкими и неуловимыми, что даже самые опытные люди могут при первом знакомстве впасть в ошибку; вот почему ректор с таким вниманием рассматривал свою посетительницу.
Особенно смущала его эта бессвязная речь. Как было уследить за ее прихотливыми, крутыми поворотами, походившими на прыжки белки в колесе! И все же, хоть его, видимо, и старались запутать, у священника почти сложилось определенное мнение. Замешательство матери, когда он спросил, как фамилия Джека, окончательно убедило его.
Дама покраснела, смутилась, запнулась.
— В самом деле, — пролепетала она, — простите меня… Я ведь еще не представилась… Где моя голова?
Достав из кармана миниатюрный, надушенный, как саше, футляр из слоновой кости, где хранились визитные карточки, она вынула оттуда одну из них, на которой удлиненными буквами было начертано броское, но ничего не значащее имя:
Ида де Баранси
Ректор едва заметно улыбнулся.
— И ребенок носит ату фамилию? — спросил он.
Вопрос прозвучал почти оскорбительно. Дама все поняла, смешалась еще больше н, чтобы скрыть смятение, надменно проговорила:
— Ну, разумеется, господин аббат… разумеется!
— Вот как! — без тени улыбки проговорил священник.
Теперь уже он не знал, как выразить то, что следовало сказать. Он сгибал и разгибал визитную карточку, и губы у него чуть дрожали, как у человека, сознающего значение и важность слов, которые он сейчас произнесет.
Внезапно он поднялся, подошел к одной из высоких застекленных дверей, выходивших прямо в густой сад, где росли великолепные деревья, сад, казавшийся багряным под лучами красного зимнего солнца, и негромко постучал по стеклу. За окнами скользнул темный силуэт, и почти тотчас же на пороге кабинета возник молодой священник.
— Вот что, мой милый Дюфье, — сказал ректор, — погуляйте с ребенком… Покажите ему нашу церковь, наши теплицы… А то бедный мальчик заскучал…