— По поручению командования погранчасти передаю вам благодарность за проявленную бдительность!
Торжественный тон майора смутил Мирона Акимыча, он растерялся и не знал, что ответить.
— Извиняйте за любопытство, — начал он, поглаживая бородку, — кто тот нарушитель, с какой страны?
— Пока ещё неизвестно, товарищ Пряхин. Но не сомневайтесь, узнаем всё.
— Твёрдо говорите. А вдруг сбежит?
— С нами народ, Мирон Акимыч. Куда от народа сбежишь?
Старик, оправившись от смущения, ехидно хмыкнул:
— Такие слова в газетах пишут. На след-то напали? Приметы имеете?
— Пока что знаем мало. Известно, что носит сапоги сорок третьего размера.
— Откуда же это известно?
— Человек не птица, по воздуху не летает, по земле ходит. А раз ходит, значит, оставляет следы.
— Если следы на берегу замеряли, так то, может, мои. У меня как раз сорок третий нумер…
— Знаю. Могу даже сказать, что на вашем левом сапоге пора чинить каблук.
Мирон Акимыч поспешно поднял левую ногу, глянул на сапог:
— Верно! Стоптан! Надо же!
— А у нарушителя сапоги новые, скороходовские, подбиты металлическими планками. На левой планке один шурупчик малость торчит. Неаккуратно работает «Скороход». — Каримов встал. — Поймаем негодяя, напишем о вас в газетах, чтобы вся страна знала, какой патриот Мирон Акимыч Пряхин.
Брови старика сердито дрогнули.
— За славой не гонюсь. Мне справедливость нужна. Без славы человек проживёт, без справедливости — сгинет.
— О чём вы, Мирон Акимыч?
— О том, что ославил Дрозд моего сына вором. А в нашем роду воров не было и не будет! Лодку у меня отобрал. Отнять у рыбака лодку — это справедливо?
Каримов вспомнил слова Дрозда: «Старик всех оговаривает».
— Почему же он отнял у вас лодку?
Торопливо, боясь, что майор уйдёт, старик рассказал об отъезде Васьки, о решении председателя отобрать у него приусадебный участок и «на-цио-на-ли-зи-ро-вать» лодку.
Майор слушал старика не перебивая.
— Это что за власть, товарищ майор, если справедливость не соблюдается? За что я в гражданскую кровь проливал? За справедливость! А какая уж тут справедливость, если у нас Дрозд верховодит?
Пряхин смотрел на Каримова, ожидая ответа, — смотрел требовательно, сдвинув густые с проседью брови, нависшие над светлыми глазами.
Каримов выслушал старика не перебивая, резко поднялся, молча козырнул и вышел, хлопнув дверью.
— Рассердился, что жалуюсь, — сказал вслед ему Пряхин. — Видно, и этот не любит правду!
Злоба снова поднялась в нём:
«Революцию делали для справедливости! В гражданскую беляков в лаптях громили — для справедливости! Пётр мой голову в Отечественную сложил — чтобы справедливость была в мире. А где она, справедливость эта?»
Оса настырно гудела и билась в оконное стекло, стремясь на волю. Пряхин подошёл к окну, распахнул его и увидел Каримова. Майор не шёл, а почти бежал.
«Торопится. Все нынче торопкие — “драсьте” сказать некогда», — подумал Пряхин.
Через несколько минут мимо дома старика пронеслась машина, за рулём сидел Каримов…
Каримов не мог сказать старику всю правду. Чекисты уже знали, кто высадился на советский берег. В соответствующих списках нарушитель значился под условным именем «Каин», а после этого прозвища стояло девять фамилий, и под каждой из них — название фашистского концентрационного лагеря. Чекисты не сомневались, что в списке настоящей фамилии Каина нет. Но теперь это не имело значения. Преступления Каина говорили сами за себя: это был наглый, хитрый и жестокий враг.
Поздней осенью сорок первого года Каин попал в плен. Побои, издевательства, голод, призрак неизбежной гибели сломили его волю. Однажды при обыске в его деревянной колодке нашли лезвие бритвы. Каина избили и бросили на неделю в карцер. Это был бетонный гроб, залитый водой, кишащий крысами. Пленные знали: больше трёх-четырёх дней в карцере не выжить.
Ночь прошла без сна. С отвратительным визгом хлюпали по воде крысы, подбираясь к заключённому. Сняв куртку, он размахивал ею в темноте, шлёпал по воде, пытаясь отпугнуть наглых тварей.
Забившись в угол, он думал только об одном — как спасти свою жизнь. Ответ пришёл сразу, но, обманывая самого себя, он прикидывал в уме всякие варианты, и все они оказывались негодными. Отсидеть неделю в карцере? Невозможно! Через три-четыре дня, ослабев от голода, он станет добычей крыс. Обглоданное крысами, его тело бросят в противотанковый ров, где уже тлеют кости многих советских людей. Покончить с собой, не дожидаясь мучительной смерти? Но как? Нет даже ремня, чтобы повеситься. Приходили на память эпизоды из приключенческих романов: убив надзирателя, заключённый переодевается в его платье и оказывается на воле. Убить надзирателя он, пожалуй, сможет: ударит парашей по голове — и всё! А дальше? Из лагеря никуда не денешься, а за убийство эсэсовца подвергнут таким пыткам, что будешь мечтать о смерти, как о величайшей милости. Правда, убив эсэсовца, он смог бы овладеть его пистолетом и, прежде чем погибнуть, уничтожить не одного гитлеровца. Но это всё равно не спасло бы ему жизнь, а все его помыслы были направлены сейчас только на одно — выжить! Любой ценой, но выжить! Как? Ответ был ясен. Остаться в живых можно только ценою жизни восемнадцати пленных коммунистов. Он знал их имена. Ужас перед смертью подсказывал ему подлые оправдания предательства: «Всё равно им не выжить… Рано или поздно немцы узнают, что они коммунисты… Днём позже, днём раньше… А может быть, их и не казнят…» Он ухватился за эту мысль. «Зачем немцам казнить их? Немцы не дураки, понимают, что и так из лагеря никто живым не выйдет. А может, если эти коммунисты будут хорошо работать, выполнять все лагерные правила, может, они меня переживут…»
Утром, когда надзиратель швырнул ему в дверное оконце кусок эрзац-хлеба, он из последних сил забарабанил деревянной колодкой в железную дверь. От такой дерзости надзиратель сперва даже растерялся. Но, придя в себя, спросил ласковым голосом:
— Иван имеет желание быть сейчас мёртвым?
— У меня важное сообщение!
— Говори, Иван. Перед смертью всегда делают важное сообщение.
— В лагере есть коммунисты. Я знаю кто!
Голос эсэсовца сразу стал отрывистым, лающим:
— Ты будешь говорить это господину штурмбанфюреру!..
Дверь в карцер отворилась через несколько минут.
— Иди, Иван. Тебя ждёт господин штурмбанфюрер.
Щурясь от света, заключённый переступил порог карцера и пошатнулся, — от слабости у него кружилась голова. Надзиратель протащил пленного по коридору и втолкнул в комнату, где за большим канцелярским столом сидел комендант лагеря.
Заключённый ждал, когда заговорит штурмбанфюрер, но тот молчал, не отводя от него белёсых глаз.
— Ну! Говори! — произнёс он наконец.
И Каин заговорил. Быстро, шёпотом, холодея от ужаса перед своим преступлением, он пробормотал восемнадцать фамилий и умолк, чувствуя, как его бьёт озноб.
Штурмбанфюрер сказал что-то по-немецки эсэсовцу, тот сунул руку в ящик стола и вытащил лист бумаги.
— Подходи к столу и пиши, — сказал он пленному.
— Что писать? — Заключённый выбросил вперёд руки, точно защищаясь от удара.
— Пиши! — надзиратель указал на чернильницу.
Заключённый подошёл к столу и взял перо.
— Пиши! — повторил надзиратель. — Господин штурмбанфюрер приказывает писать аккуратно, чтобы все фамилии — разборчиво. И подпишись. Тоже разборчиво.
Каин написал восемнадцать фамилий и подписался. Надзиратель стоял за его спиной, шевеля губами. Должно быть, он повторял про себя эти русские фамилии.
Штурмбанфюрер сложил вчетверо бумагу, сунул её в нагрудный карман, буркнул что-то надзирателю и вышел.
Каин надеялся, что сейчас его выпустят, он дотащится до барака и заберётся на нары, чтобы забыться сном.
— Сиди, — сказал надзиратель. — Есть приказ давать тебе кушать…
Он принёс котелок гороховой похлёбки и горку нарезанного хлеба. Показав на хлеб, эсэсовец криво усмехнулся: