«Что же получается, — подумал Дюрталь, очнувшись, — если рассуждать логично, то я пришел к средневековому католицизму, к мистическому натурализму, только этого недоставало!»

Он вновь оказался в тупике, в одно мгновение потеряв ощупью найденный выход. Напрасно он прислушивался к себе, он утратил веру. Бог не подавал ему никакого знака, а в самом себе он не ощущал импульса, который позволил бы ему забыться, окунуться в суровые непреложные догмы.

Иногда, захлопнув книгу, испытывая острое отвращение к жизни, он с тоской думал о медлительности монастырской жизни, о дремотных молитвах с душным запахом ладана, о том, как мысли уходят, растворяются под пение псалмов. Но, чтобы насладиться этим пьянящим забвением, нужно иметь неискушенную душу, безгрешную, чистую, а его душа была облеплена грязью, пропитана забродившим соком удобрений. Себе он мог признаться в том, что вспыхивавшее в нем желание верить, укрыться от времени часто сопутствовало целому рою самых низменных соображений, усталости от настойчиво повторявшихся мелочей, ничтожных пустяков, разочарования, настигающего душу, перешагнувшую через сорокалетие, бесконечных пререканий с прачкой и кухаркой, от безденежья, путаницы в отношениях. Он подумывал о том, чтобы обрести спасение в монастырских стенах; должно быть, подобные чувства движут женщинами, которые прячутся в обителях от преследований, от тягостных забот о еде и крове над головой.

У него не было состояния, он так и не женился. Его мало занимали плотские радости, но бывало, что он начинал роптать на сложившийся уклад жизни. Случалось, что он уставал сражаться с неподатливыми фразами, бросал перо и задумывался, неподвижно глядя перед собой. Ему казалось, что в будущем его ждут лишь тревоги и горечь, и тогда он искал утешения в мыслях о религии, способной врачевать любые раны, об этом целебном снадобье, заживляющем язвы. Но он понимал, что ему придется заплатить полным отречением от обыденности, потерей способности удивляться, и он отступал, снова занимал выжидательную позицию.

Тем не менее он плутал, не выпуская из виду религиозную мысль. Ее истоки были ему не ясны, но она опутывала душу цветущими побегами, гибкими стеблями и возносила ее в запредельные пространства, в иные миры, на недостижимые высоты, заставляла ее трепетать от восторга. Она завораживала Дюрталя исступленной глубиной порождаемого ею искусства, величественностью преданий, искрящейся наивностью житийной литературы.

Он не верил в нее, но охотно признавал существование потустороннего мира. Да и как отрицать тайны, обступившие землю, настигающие человека повсюду? Соблазнительная мысль списать все на счет случая, который сам по себе является загадкой, на непредвиденные события, на смену череды невезений и удач, казалась ему слишком простым выходом из положения. Разве та или иная встреча не может стать решающей, перевернуть всю жизнь человека? И что такое любовь, иррациональная, но доступная восприятию связь? А деньги — самая тупиковая из проблем?

Ведь именно в этом случае человек оказывается лицом к лицу с самым древним законом, изначально жестоким, царствующим с тех пор, как возник мир.

Его установления бесконечно растяжимы и тем не менее всегда четки. Деньги намагничиваются, они стремятся осесть в одни руки, выбирают негодяев и заурядных личностей. Если же чудесный случай бросает их во власть богача, в котором душа еще не поражена проказой, они теряют свою силу, оказываются неспособными послужить ни одной благородной цели, ни одной миссии милосердия. Можно подумать, что таким образом они мстят за свое ложное предназначение, что они по своей воле парализуют свои возможности, если ими распоряжается не хитрый пройдоха или отъявленный мерзавец.

Иногда деньги неожиданно попадают в дом бедняка, и, если он честен, тут же окунают его в грязь, они развращают самую целомудренную душу, внушают своему хозяину эгоцентризм весьма примитивного, низменного свойства, гордыню, подстрекают его быть щедрым лишь по отношению к себе, превращают вчерашних святош в надменных лакеев, из расточительных натур лепят скряг. В мгновение ока преображаются все привычки человека, его мысли, метаморфозам подлежат его увлечения, самые незыблемые устои.

Деньги представляют собой лучшую питательную среду греховности, ее бдительную стражу. Если их обладатель забудется, подаст милостыню, поможет бедному, они тотчас возбудят ненависть к облагодетельствованному, подменят жадность неблагодарностью и таким образом восстановят равновесие, позаботятся о том, чтобы общий счет не менялся, чтобы не стало одним грехом меньше.

Их влияние становится поистине чудовищным, когда они прикрываются черным покровом, торжественно именуемым капитал. Тогда они уже не ограничиваются подстрекательством одного человека, представляя ему в соблазнительном свете воровство и убийство, но захватывают все человечество. Капитал создает монополии, возводит банки, завоевывает мир, распоряжается жизнями, в его власти уморить голодом лучших из лучших!

Он жиреет, разбухает, мучается родами, запертый в ящик, и властители мира, поставленные на колени, поклоняются ему, словно Богу, умирают от вожделения, созерцая его.

Если деньги, подчиняющие души, — не порождение дьявола, то в чем их сила? И сколько еще существует загадок, перед которыми теряется человеческий ум?

«Однако, — рассуждал Дюрталь, — почему бы не поверить в Троицу, для чего отказываться от божественной сущности Христа, — и пускаться в неведомое! Конечно, легко принять „Верую, потому что абсурдно“ святого Августина или повторять вслед за Тертуллианом, что сверхъестественное доступно пониманию, но тем не менее только то, что превосходит возможности человека, претендует на божественность.

И потом, что ж! Самый простой выход — это вообще не думать об этом!» — И он уже в который раз отступил, не решаясь на прыжок, балансируя на самом краю разума, в пустоте.

Мысли его проделали немалый путь от первоначальной точки отправления — от натурализма, который так клеймил де Герми. Он вернулся с полдороги к Грюневальду и решил, что та картина и есть ярко выраженный прототип искусства. Совершенно необязательно впадать в крайность и в погоне за беспредельностью становиться яростным католиком. Достаточно быть немного спиритуалистом, чтобы дотянуться до нового уровня натурализма — супранатурализма — единственного метода, который был ему по душе.

Он поднялся, прошелся по комнате. При виде рукописей, которыми был завален стол, и груды выписок о маршале де Рэ, прозванном Синяя Борода, его лицо просветлело.

И все-таки, — радостно подумал он, — можно парить над временем и обрести счастье. Да! Забиться в прошлое, пережить далекую эпоху, не читать газет, забыть, что на свете существуют театры, — что может быть лучше! Синяя Борода занимает меня больше, чем лавочник с соседней улицы, чем все эти многочисленные статисты, занятые на главной сцене эпохи. И не лучшее ли воплощение этой эпохи — мальчишка-официант из кафе, который, наживаясь на свадьбах, изнасиловал дочь своего хозяина, «дуреху», как он ее называл!

«Пора в постель», — он улыбнулся, заметив кота, который, будучи одарен от природы умением определять время суток, с беспокойством поглядывал на него, призывая не отклоняться от традиции и готовиться ко сну. Он взбил подушки, откинул покрывало; кот вспрыгнул на кровать и устроился в ногах. Он не спешил улечься и сидел, укрыв лапы пушистым хвостом, глядя на хозяина. И только когда тот стал засыпать, он принялся крутиться на месте, подготавливая себе уютное местечко для ночлега.

II

Прошло уже два года с тех пор, как Дюрталь перестал посещать литературные круги. Книги, газетные сплетни, воспоминания одних, мемуары других изо всех сил стараются изобразить литературный мир как епархию интеллекта, наиболее духовный слой общества. Можно и вправду поверить, что в литературных салонах воздух дрожит от остроумных перепалок, вспыхивающих подобно фейерверку. Дюрталь не мог понять, как родился этот миф, повторяемый с такой настойчивостью. По собственному опыту он знал, что литераторы или мелочные скряги, или хамоватые, распущенные негодяи.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: