Бестужев искал увлечений и легко находил их. Однако, покоряясь сердцем, господствовал умом. Иногда им овладевало раздражение. Тогда он ехал ужинать в ресторацию Андрие, куда, впрочем, тоже допускались только люди «самого лучшего тону». Часто от Андрие скакал с двумя-тремя приятелями «дурачиться» дальше. Случалось, что «смеялся — и только», как записано в его памятной книжке; случалось, конечно, что и не только смеялся.

Казалось бы, где и когда в водовороте этой бешеной жизни мог Бестужев оглядеться, прийти в себя, поговорить с самим собой? Однако у этого удивительного человека хватало времени решительно на все. Он записал 7 января: «День прошел, как тень, — без следа, ни в делах, ни в мыслях. Вечером был на великолепном бале… красавиц много, танцевал довольно, но уехал с пустою головою. Только под конец с англичанином Фошем имел живой разговор о Байроне». 9 января он начал брать по утрам уроки английского языка. Почти ежедневно он переводит, разбирает Вальтера Скотта и Байрона, наконец даже сочиняет английские стихи. По-прежнему он частый посетитель литературных собраний Греча, в горячей переписке с Вяземским, Пушкиным, И. И. Дмитриевым, Туманским. Он заезжает к Рылееву то днем, то вечером на полчаса, на час, как позволит время.

Бестужев печатает в «Соревнователе» переведенные им с английского «Письмо Попа к епископу Ро-честерскому перед его изгнанием», статью «Оратор», другую статью «Определение поэзии», из Робертсона «Характеры Марии Стюарт и Елизаветы», рецензирует роман Вальтера Скотта «Кенильворт», пишет статью «О верховой езде». Невозможно сказать, что именно его интересует, его интересует все. В переводах с английского он — публицист с ярко выраженной гражданской мыслью, либерал чистой и живой воды. В статье о верховой езде он — образованнейший кавалерист, превосходно знающий историю этого дела со времен Александра Македонского. В «Сыне отечества» он рассуждает и спорит о египетских иероглифах. Вскоре ему приходит охота копаться в Несторовой летописи, сравнивать язык Ярославовой «Русской правды» с языком библии, искать элементы белорусского наречия в «Слове о полку Игореве». Вместе с тем он начинает работать над двумя рассказами для «Полярной звезды» 1825 года. Но и эта деятельная жизнь кажется Бестужеву пустой. Его томит жажда огромного труда; это целый пожар, погасить который можно только в океане работы.

В это время Бестужев был уже популярнейшим русским прозаиком. Его слог сравнивали со слогом Вашингтон-Ирвинга и Гофмана, и читатели страшных сказок, которыми он угощал публику, находили их в полной мере прелестными. Приподнятость характеров и языка, которую читатели встречали в его произведениях, заставляла и их самих несколько приподниматься над жизнью. Его любили за то, что он помогал забывать действительность, отрывал от нее хоть на время, толкал на поиски лучшего, чем то, что есть. И, сам того не зная, Бестужев романтическими образами своих героев подготовлял движение застоявшейся жизни.

Отсюда, собственно, и начиналась литературная слава Бестужева.

Батенков делал карьеру. Аракчеев назначил его еще в январе членом Совета главного над военными поселениями начальника, то есть совета при себе. Для огромного количества людей это было бы прекрасным оборотом служебных дел, но Гаврила Степаныч не был доволен. Прислушиваясь к его насмешливым отзывам об Аракчееве и к неясным суждениям о будущем России, Бестужев видел, что этот человек хочет сыграть большую историческую роль. В Батенкове сидело какое-то непомерное честолюбие, притом чисто политического характера. Бестужев разделял его ненависть к глупому правительству, но, когда Батенков говорил, что освобождение крестьян из крепости неизбежно и что «сам граф» думает так же, Бестужеву казалось, что история будет несправедливой, если в судьбе крестьянской свободы безродный инженер с сибирским говорком и ему подобные сыграют главную роль.

Рылеев чувствовал проще. Инстинкт демократизма не был изломан в нем ложью аристократических фантазий, все еще одолевавших Бестужева. Свет не манил к себе его душу, и служба правительству, которое он не уважал, была для него отвратительна. В начале февраля адмирал Н. С. Мордвинов предложил Кондратию Федоровичу должность правителя дел в правлении Российско-Американской компании — акционерном торговом обществе значительного коммерческого размаха. Рылеев охотно принял предложение и к концу февраля переехал на новую квартиру, в доме компании на Мойке, возле Синего моста. Квартира помещалась в нижнем этаже. Ее окна были защищены со стороны улицы выпуклой чугунной решеткой. Громадное окно в кабинете придавало этой маленькой комнате светлый и радостный вид. Делами компании Рылеев занялся с увлечением; что-то деловитое, предприимчивое в нем появилось. Он был доволен и новой службой и собой.

Успех «Полярной звезды» уже вполне определился в журнальных отзывах. «Литературные листки» пели дифирамбы. «Русский инвалид» под пером Воейкова радовался, что «Звезда» пойдет шагать по светским гостиным. Строже прозвучал одинокий голос Вяземского в письме к Бестужеву. Вяземский находил, что в бестужевском «Взгляде» «много хорошего, но опять та же изысканность и какая-то аффектация в выражениях». О стихах, помещенных в «Звезде», кроме пушкинских, он писал:

«…Бледны, одноцветны, однозвучны. Все один напев! Конечно, и в них можно доискаться отпечатка времени, и потому и они не без цены в глазах наблюдателя; но мало признаков искусства. Эта тоска, так сказать, тошнота в стихах, без сомнения, показывает, что нам тошно: мы мечемся, чего-то ждем…»

И вдруг Рылеев перестал интересоваться делами Американской компании. Он разъезжал по городу и возвращался домой ночью, взволнованный, его мучила бессонница. Однажды Бестужев заехал на Мойку, чтобы навестить не Рылеева, — его он и не рассчитывал застать, — а Наталью Михайловну. Однако Рылеев оказался дома и провожал гостя — оба стояли в передней. Гость был невысок, плотен, с бледным лицом и верхними зубами, круто выступавшими из-под губы. На нем был зеленый армейский мундир, довольно заношенный. Огромные полковничьи эполеты сползали переливчатой канителью на грудь. Полковник взмахнул рукой, в которой сверкала багровым огоньком сигара, и порывисто двинул высокими бровями. Проходя в кабинет Рылеева, Бестужев слышал его слова:

— Здравая политика — наука не того, что есть, а того, что будет. Итак, любезный Кондратий Федорович, вы согласны, что я прав и слияние необходимо. Тогда мы — в подлинной силе, и я уверен…

Когда Рылеев, проводив гостя, вернулся в кабинет, Бестужев спросил его:

— Кто это?

Рылеев отвечал нехотя, с встревоженным и сердитым лицом:

— Пестель, полковник, командир Вятского полка из 2-й армии.

— «Здравая политика — наука не того, что есть, а того, что будет». А ты знаешь, Конрад, чьи это слова? Сиэйса.

— Ты слышал, как он их сказал? Умные слова, и умным человеком повторены. Только не понимаю, как он, при его отношении к людям, еще может чем-нибудь воодушевляться…

Рылеев замолчал, сильно озабоченный, и явно не хотел больше говорить о Пестеле.

АПРЕЛЬ 1824 — ОКТЯБРЬ 1824

Как сон, бежит далекий брег.

А. Бестужев.
Бестужев-Марлинский image21.png

Католические проповедники Линдль и Госнер несли какую-то мистическую чепуху в Мальтийской церкви и в большой Екатерининской на Невском проспекте. Министр просвещения князь Голицын и многие другие сановники слушали их, стоя на коленях, закатывали глаза, вздыхали и плакали. Госнер написал толкования на Новый завет. Греч имел неосторожность напечатать их в своей типографии, не предвидя никаких горестных для себя последствий. Между тем дни Голицына были сочтены в кабинете императора. Архимандрит Фотий, продолжавший посещать этот кабинет, разъяснил Александру, что книга Госнера не что иное, как «пароль» тайных обществ против царств. Чуть ли не виновней самих баварских проповедников, по мнению Фотия, был министр Голицын. Он впустил еретиков на Русь, он разверз их греховные уста. Встретив князя в знатном доме за обедом, архимандрит затеял с ним спор, проклял и отлучил от церкви ревностнейшего сына православия, обер-прокурора святейшего синода, министра духовных дел. Голицын был уволен от всех должностей. Его преемником Александр назначил дряхлого архаиста, адмирала А. С. Шишкова. Адмирал был в своем роде замечательной личностью. Никто в России не писал столько, сколько написал этот человек. Но слава его везде была как бы отрицательным отражением славы других людей. Литераторы-карамзинисты говорили прямо, что у них два врага — Шишков и турки. Как печной горшок, жалующийся в немецкой басне Лихтвера, что и под старость его все зовут «маленьким», ветхий Шишков был вечно недоволен собой и своими делами: для настоящей славы ему не хватало немногого — ославянить, онесторить, омосковить Россию. До сих пор его литературные попытки этого рода вызывали только смех; теперь он хотел видеть, как будут смеяться либералы, когда он примется за работу, сидя в кресле министра народного просвещения. Шишков начал с поездки в Грузино на поклон к Аракчееву. Затем подал докладную записку императору о необходимости введения нового цензурного устава, выслал за границу неудачливого проповедника Госнера, отдал под суд цензора Бирукова и Греча, владельца типографии, в которой печаталась богопротивная Госнерова книга, запретил катехизис московского архиепископа Филарета…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: