В письмах к матери Бестужев много и обстоятельно говорил о том, что было для него в это время существенным и важным, кроме службы. Он с сердечным вниманием следил за ходом греко-турецкой войны. Турки овладели островом Инсарой и перерезали всех жителей-греков. К стыду Священного союза, триста европейских судов, в том числе тридцать русских, перевозили варварский десант. Было над чем задуматься! Через месяц у острова Самос греки положили на месте 16 тысяч турецких моряков. Бестужев торжествовал — победы греков были победой знамени, под которым еще ютилась свобода. Смерть Байрона в Миссолунгах [29] наполнила Бестужева смятением и болью. Он уже свободно понимал по-английски и, прилежно перечитывая страницы, полные гнева и тоски, рыдал восклицая:

— Что за огненная душа!

Он бросался на книги, как голодный на хлеб, усердно изучал Адама Смита, увлекался Нибуром, заглядывал в Гумбольдта, Паррота и Араго. Но из историков Герен и из публицистов Бентам были его любимыми авторами. Греч получал иностранные газеты, в частности гамбургскую. Рылеев, не знавший иностранных языков, иногда просматривал эти газеты и, найдя слово constitution, тотчас просил переводить. Бестужев проглатывал отчеты о политических прениях в парламентах, разбирал речи ораторов, восхищался одними и негодовал по поводу других — все, что происходило во французской палате депутатов и в hose of commons [30], занимало его нисколько не меньше, чем любого француза или англичанина. Неясные симпатии к духу нового времени, к новым людям, деятельным и сильным, давно уже мешали Бестужеву слиться полностью с блестящей, но пустой сферой старого аристократического общества. Он любил прошлое, но не за то, что оно родило настоящее, и из настоящего жадно смотрел в будущее. Теперь он начинал понимать, что будущее приходит скорей, чем уходит настоящее, и сознательно искал в арсенале истории железных аргументов в пользу прогресса. Его симпатии к третьему сословию, подвижные и мягкие прежде, превращались в постоянное и твердое убеждение. Уроки истории лишили их всякой отвлеченности, теперь это было живое знание пути, по которому предстоит идти вперед человеческому обществу. Через несколько лет Бестужев так запишет свои мысли, сформировавшиеся в критическом двадцать четвертом году:

«В Европе возникала и крепла совершенно незнаемая в древности стихия гражданственности, стихия, которая впоследствии поглотила все прочие — мещанство… В стенах городов вообще, и вольных в особенности, кипело бодрое, смышленое народонаселение, которое породило так называемое третье сословие: оно дало жизнь писателям всех родов, поэтам всех величин, авторам по нужде и по наряду, по ошибке и по вдохновению… Они сражались своими сатирами, комедиями и эпиграммами, а между тем дух времени работал событиями лучше, нежели все они вместе. Изобретение пороха и книгопечатания добило старое дворянство. Первое ядро, прожужжавшее в рядах рыцарей, сказало им: опасность равна для вас и для вассалов ваших. Первый печатный лист был уже прокламация победы просвещенных разночинцев над невеждами дворянчиками. Дух зашевелился везде…»

Между Бестужевым и сотнями молодых людей, с которыми он встречался в свете, было очень много общего, но еще больше различия. И те, как и он, превосходно танцевали, знали множество куплетов из модных водевилей, читали Байрона и Дарленкура, но сказать, сколько в России жителей и чем отличается английская конституция от североамериканской, они бы не смогли. Им, как и Бестужеву, были хорошо известны все современные и старые придворные происшествия и связи, они безошибочно сумели бы перечесть всю фалангу российской и европейской родовой знати, но объяснить спор фритредеров с протекционистами или отыскать в истории место для Кромвеля было бы им решительно не под силу. И никому из них в голову не пришло бы спрашивать приятеля, живущего в Париже:

«Что делают либералы и каков их характер? Каков дух большей части французов? Доволен ли народ? Пожалуйста, бросьте при верном случае несколько строк об этом. Вы одолжите тем всех благомыслящих. Здесь же солдатство и ползанье слились в одну черту и офицеры пустеют и низются день от дня» [31].

Все ли пустеют? Впрямь ли так одинок Бестужев? В самом недальнем времени ему предстояло это увидеть, узнать и понять…

В начале июня Булгарин зашел к Бестужеву в ка-ком-то тихо-восторженном состоянии.

— Александр, — сказал он важно, без всякой аффектации, — я узнал необыкновенного человека. Это гений! Бессмертие лежит в его портфеле!

Бестужев понял, что Булгарин находится в высшем градусе энтузиазма, и необычайная тихость похвальбы его рассмешила. Вообще энтузиазм других всегда порождал в Бестужеве холодность. Он знал цену чудакам и феноменам, фланирующим в два часа дня по Невскому, и давно уже пресытился ими, как Макбет — привидениями.

— Кто же это?

Тут Булгарин не выдержал. Он засопел, заплевался и, заикаясь после каждых трех слов, пустился рассказывать. Новый знакомый Булгарина назывался Грибоедовым. Он только что приехал в Петербург из Москвы с недоконченной комедией, остановился на Мойке в трактире Демута, уже читал свою комедию у Львовых; весь Петербург кричит, что Мольер — щенок перед Грибоедовым; Булгарин знавал его еще в Варшаве в 1814 году, вернее, Грибоедов знавал Булгарина; еще вернее, что Грибоедову известен один благородный поступок Булгарина из тех времен; они уже на «ты»; Грибоедов изучает восточные языки под руководством профессора Казембека и Мирзы-Джафара, кроме того, правоведение, философию, историю и политическую экономию; сейчас он занят переводом отрывка из «Фауста» и собирается переводить «Ромео и Джульетту»; вообще знать этого замечательного человека — то же, что и любить, потому что он умен, учен, добродушен, красноречив. Рассказам Булгарина не было конца, и смысл их Бестужев понимал отлично: «Смотри, вот какой человек оценил Булгарина и стал его другом!» Бестужев и раньше очень много слышал о Грибоедове, и все в этом роде. Кто-то говорил ему, что генерал-губернатор граф Милорадович пленен Грибоедовым и недавно угощал его обедом в Екатерингофе, что Грибоедов приходится сродни генерал-адъютанту Паскевичу и в доме его встречается с великим князем Николаем.

О необыкновенности читанной Грибоедовым у Львовых комедии Бестужев тоже много слышал. Всего этого для него было достаточно, чтобы потерять всякий интерес к знакомству с Грибоедовым.

Вечером 23 июня Бестужев заехал к своему приятелю, гвардейскому офицеру Муханову, известному под прозвищем «Галл». Муханов был нездоров. Вдруг распахнулась дверь, и вошел человек среднего роста, в черном фраке, в очках.

— Я зашел навестить вас, — сказал он Галлу, — поправляетесь ли вы?

В лице его было заметно искреннее участие, в приемах — умение жить в хорошем обществе, однако без всякого жеманства. Манеры его были несколько резки, но приличны как нельзя более. Это был Грибоедов. Знакомство состоялось, имена прозвучали внятно, но холодно; руки обошлись без пожатия. Разговор завязался по-французски, очень обыкновенный разговор. Бестужев взял со стола томик Байрона и сказал:

— Утешительно жить в нашем веке по крайней мере потому, что умеют ценить гениальные произведения.

— Даже оценять многое свыше достоинства, — живо заметил Грибоедов.

— Я думаю, это не касается Гёте или Байрона, — запальчиво возразил Бестужев.

— Почему же нет? Может быть, и обоих… Никто не смеет сказать, что он проник великого мыслителя, и никто не хочет признаться, что он не понял благородного лорда.

Спор закипел. Бестужев сражался за Байрона против Гёте, за Шекспира против Байрона. Грибоедов неожиданно вышел из сражения.

— Признаюсь вам, что я не могу понять суда, где красоты ставятся в рекрутскую меру. Две вещи могут быть обе прекрасны, хотя вовсе не подобны.

вернуться

29

19.4. 1824.

вернуться

30

Палата общин в Англии.

вернуться

31

Письмо к Я. Толстому от 3.3. 1824 («Русская старина», 1889, ноябрь).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: