Лия понимала, что подразумевала бабушка под лицом войны, но для себя она тотчас определила его в более прямом смысле – это был плотоядный оскал острых и мелких зубов свиньи Гагика, пугающе выпученные от боли глаза, а все вместе – маска смерти.
– Не смотри туда! – одернула внучку Дзазуна и прижала лицом к себе.
Лия заплакала.
– Почему, почему войны начинаются, бабушка? – сквозь слезы спросила она. – Ведь от этого всем плохо.
– Дзазуна посмотрела в глаза внучки, полные недоумения и страха, и как можно спокойнее, поглаживая ее шершавой рукой, ответила: – Понимаешь ли, девочка моя, редкие приступы Ираклия – это беда для Мананы, ее семьи и, может быть, чуть-чуть для села. Страшней, когда правитель целой страны – безумец. Сумасшествие его становится заразным и поражает многих в ней. Не пристает болезнь разве что только к людям с любовью, правдой и сильным духом. Они-то обычно потом и спасают мир.
– А где эти люди сейчас? – поторопилась Лия.
– Они скоро придут, – успокоила бабушка, – обязательно придут!
В тот день к ним пришли, но явно не те, кого теперь ожидала Лия. Их было трое: двое примерно одного возраста, лет тридцати пяти, в камуфляжной форме, третьему – под пятьдесят, в потертых джинсах, тельняшке – безрукавке и сандалиях на босу ногу. Они без церемоний прошли в дом, и один из двух в камуфляже поставил на окно, с которого открывался вид на дорогу в Ахны, пулемет.
– Еще чего, – хватилась было Дзазуна, пытаясь оттолкнуть его, – оружия и вас в моем доме не хватало!
Второй в камуфляже, что был пониже и рыжеволос, холодно приказал:
– Молчи, старая ведьма, – и добавил, обращаясь к тому, кто был в тельняшке, – запри старуху в чулане, Тамаз!
Тамаз хихикнул, обнажив ряд желтых кривых зубов, пригнувшись и расставив руки с растопыренными пальцами, словно собрался ловить курицу, пошел на Дзазуну.
– Только посмей! – пригрозила она, придерживая рядом Лию, а другой рукой ухватив увесистую кочергу.
Распорядитель ареста, прежде пристально уставившийся на Дзазуну, вдруг усмехнулся, и Лия увидела в его глазах тот же бесноватый блеск, что замечала в приступах у Ираклия.
– Ладно, оставь ее, Тамаз, – как-то нехотя приказал он, – не со старухами воевать мы здесь!
– Как знаешь, Бесо, – отступил тот.
Они разместились в просторной гостиной, а Лия с бабушкой стали жить в спальне.
Утром следующего дня, когда боевики еще спали, девочка украдкой выглянула на сельскую площадь. От увиденного сжалось сердце. Был у ахнынцев свой поэт, которого они высоко почитали, и редкий сельчанин, произнося тост, рассуждая по тому или иному поводу, не вворачивал бы, как лампочку в патрон, его стих в речь, освещая ее талантом незабвенного Давида. Был поставлен ему после смерти и памятник на родине, на сельской площади. Но вчера, после того, как последние из мужчин-ахнынцев, отстреливаясь, ушли в горы, кто-то из боевиков разбил голову Давида и водрузил на каменные плечи рыло свиньи Гагика… Лицо войны, каким определила его для себя Лия, обрело каменное тело, и с тем же плотоядным оскалом возвышалось над мертвецкой тишиной, словно довольное сотворенным.
– Не надо туда смотреть! – вновь одернула ее Дзазуна, а затем, выйдя со двора со словами: «И тебя не пощадили лиходеи, дорогой Давид!» – гневно сотрясая рукой, столкнула рыло. Потом принесла чистую белую простынь и, как саваном, обернула памятник, говоря при этом: «Ты славен был при жизни тем, что мог найти слова, доходящие до сердца каждого, и я не дам мерзавцам глумиться над твоей памятью». Затем она продолжила свой разговор с камнем, по кусочкам собирая разбитую голову…
Кряхтя и нехотя, проснулись боевики, вышли во двор, куда к этому времени вернулась и Дзазуна.
– Вот дура-старуха, – протер глаза, словно не веря, Тамаз, – умора! Никак это она памятник в саван укутала!
Дзазуна обожгла их взглядом и крепко приложилась по-абхазски:
– Чтобы не было вам покоя при жизни и сдохли преждевременно, а по смерти выбросили вас на кучу навоза, чтобы души ваши неприкаянно бродили по свету, не принятые ни в рай, ни в ад!
– Как она ненавидит нас, – грустно заключил второй в камуфляже, которого звали Гочей, смотря на бормочущую старуху.
– И неудивительно! – лениво потянувшись и зевнув, ответил Бесо. – За что любить-то? Ей нас ненавидеть, а нам свое дело делать!
– И тебя я не пойму, командир, – продолжил Гоча. – Всех разместил в хороших домах, а нас определил в эту лачугу, где удобства все во дворе.
– А тут и понимать нечего! – отрезал Бесо. – Дом этот менее приметный. И потом – дорога: если и придет в село враг, то по ней, с севера. Не могу я доверить столь ответственный участок всякому сброду. А насчет удобств – не за ними мы сюда пришли, а воевать, они же будут потом, на местных курортах, когда отстоим Абхазию.
– А по мне – все равно, будет Абхазия в составе Грузии или нет, – вступил в разговор Тамаз. – Я вор по жизни, а людей этой профессии не жалуют никогда и нигде. В будущем место на курортах мне не заказано, разве что возможность пощипать карманы толстосумов, которые приедут сюда отдыхать.
– Ты бодягу не разводи! – крикнул на него Бесо. – Свободу получил авансом, чтобы отвоевать. И точка! Есть сегодня и воры более высокого пошиба, чем ты, они-то и собираются украсть у нашей родины Абхазию. А я офицер, воевал с перерывами с 19 лет, и мой долг – не дать им сделать это.
– Интересно знать, где ты воевал? – ухмыльнулся Тамаз. – Просвети непутевую голову.
– В Афганистане пять лет, а потом в «горячих точках».
– Солдатом империи был, значит? – поддел вновь Тамаз.
– А если оно и так, то что? – резко ответил Бесо.
Тамаз же не унялся:
– Ну, и где твоя империя, и где ты? Помнится, и раньше, когда она еще была в силе, такие отстрелянные патроны, как ты, уже не жаловала.
Бесо некоторое время молчал, не зная, что ответить Тамазу, мастерски научившемуся на нарах «рассуждать за жизнь». Но потом, словно соглашаясь с ним, ответил:
– Да, не жаловала, и неприятие своих же солдат, которых она вчера посылала на смерть, стало одной из причин ее развала. Империи уже нет, а я-то вот здесь, чтобы теперь послужить своей родине.
Дзазуна же месила кашу нескольким курам, оставшимся после вчерашнего переполоха, и молча слушала их разговор.
– А давай послушаем противную сторону, вот эту старуху, например, – предложил Тамаз, радуясь возможности хоть раз побыть в жизни судьей.
– И спросила мнение кошка у мышки, – с иронией сказал Гоча.
– А что ж не спросить? Спросим! – поддержал Тамаза Бесо.
Дзазуна отставила кашу, помыла и вытерла руки.
– Ты и ты, – она указала на Бесо и Гочу, – наверняка не спасители Грузии, и уж точно не Давид-строитель, и не Саакадзе.
– Это почему же? – поднял густые брови Бесо.
– Вы оба всего лишь больные войной. Ты, Бесо, побольше, а вот он, – указала она на Гочу, – еще может найти свое спасение, если остановится. Злоба и усталость глубоко засели в ваших глазах – верные признаки близости смерти, которую вы, сами не ведая того, приближаете. А об этом тоже пока не скажу ничего хорошего, – махнула она в сторону Тамаза, – но и он попозже получит свое.
Бесо поморщился, словно ему наступили на рану, сросток на переносице ощетинился, будто несколько иголок, которыми хотел пронзить Дзазуну. Лия подошла и присела рядом с бабушкой и стала мысленно ломать эти «иголки», отчего Бесо вдруг всполошился, схватился за голову и стал кричать:
– Не смотри на меня так, девочка, не смотри! – лицо его сделалось угрожающим и опасным.
– Отвернись! – вскочил испуганный Гоча. – Контуженый он – всего можно ожидать!
Лия опустила глаза, а Бесо мало-помалу успокоился.
– Что ты можешь знать о нас и Грузии, старуха? – выдавил, придя в себя, он.
– Вы спросили, а я ответила, что думаю о вас, – хладнокровно сказала Дзазуна.
А потом крепче повязала платок на голове, как обычно делала, когда она побаливала, и продолжила: