Заседание от 2 марта 1932 г.

Президиума Всероссийского Центрального исполнительного комитета Советов.

Слушали: Постановление Кузнецкого райисполкома Западно-Сибирского края от 23 ноября 1931 года о роспуске толстовской коммуны „Жизнь и труд“.

Постановили: 1. Обратить внимание Западно-Сибирского крайисполкома на нарушение Кузнецким райисполкомом постановления Президиума ВЦИК от 20 июня 1931 года о поселении толстовской коммуны и сельскохозяйственных артелей в Кузнецком районе Западно-Сибирского края.

2. Предложить Западно-Сибирскому крайисполкому:

а) немедленно отменить решение Кузнецкого райисполкома от 23 ноября 1931 года о роспуске коммуны „Жизнь и труд“;

б) рассмотреть хозяйственные вопросы, связанные с восстановлением и укреплением коммуны „Жизнь и труд“ и принять необходимые меры.

3. Предоставить коммуне „Жизнь и труд“ на общих основаниях установленные законом льготы для переселенцев.

Секретарь ВЦИК Киселев

Верно: Делопроизводитель Секретариата Пред. ВЦИК

Паролова».

Документ ясный, но его значение сказалось только в том, что постановление райисполкома о роспуске коммуны было отменено. Указание о предоставлении нам переселенческих льгот так и осталось невыполненным.

Но в отношении военного учета и воинской обязанности, очевидно по указанию из Москвы, с нами считались.

Летом 1932 года пришли повестки — явиться для зачисления на военную службу Леве Алексееву, Феде Катруху и Егору Гурину.

Егор не пошел совсем, а Лева и Федя явились и заявили о своем отказе служить.

В октябре 1932 года состоялся «показательный» суд. Леве дали 5 лет и Феде 4 года заключения.

Коммуна обратилась в Президиум ВЦИК с заявлением, в котором говорилось, что мы никогда не скрывали своего отрицательного отношения к военной службе, что многие из нас еще в царское время носили каторжные цепи за это же, и мы просим посчитаться с искренностью наших убеждений и заключенных освободить.

И они были освобождены — примерно через полгода.

И больше нас в этом отношении ни с призывами, ни с учетом не тревожили почти до войны 1941 года.

Руководители Кузнецкого района не простили нам нашего обращения во ВЦИК, по которому было отменено их постановление о роспуске коммуны, и донимали нас разными другими способами.

Летом 1932 года были вызваны в Первый дом (горотдел НКВД) Сергей Алексеев и Петя Шершенев. Им предложили уехать из коммуны. Случайно бывшему с ними Васе Птицыну заодно сказали то же. Во избежание худшего, они предпочли уехать.

Вызывали и некоторых других, предлагали давать сведения. Один из них «не смог» отказаться и дал подписку, но жить так среди нас не смог и уехал в Москву. Но и там его нашли, вызвали и сказали: «Ты что же, дал подписку, а сам уехал?». На том дело и кончилось, а в 37-м году он погиб.

Вспоминая первое время нашей жизни на новом месте, мне хочется остановиться на двух представителях местной власти. Первый — Садаков, начальник районного земельного отдела. Мне с ним пришлось иметь много дела по регистрации нашего устава коммуны. Устав у нас был существовавший тогда примерный устав сельскохозяйственной коммуны, но мы в него добавили несколько слов о том, что членами коммуны могут быть единомышленники Л. Н. Толстого, отрицающие насилие человека над человеком. Садаков никак не хотел регистрировать такой устав, но один раз я как-то сумел его убедить, и он поставил свою подпись и поставил печать райисполкома. Но вскоре он опомнился, что это могут ему посчитать за большой политический промах, и всячески старался заполучить этот устав обратно, но это ему не удалось. Так он и жил у нас, этот устав, и козыряли мы им не раз на судах, когда нас обвиняли, что коммуна наша незаконная. Когда пришли к Садакову представители «Мирного пахаря» регистрировать свой устав артели с таким же добавлением, то он наотрез отказался.

Кроме заведования земельным отделом, Садаков или сам взял на себя или ему это было поручено, старался переубеждать, перевоспитывать нас.

Много раз он бывал в коммуне. Роста немного ниже среднего, со светлыми, непокорно торчащими вихрами, в серой кепчонке на затылке, просто одетый, в кирзовых сапогах, а главное — своим характером, убежденным и настойчивым, простотой в отношениях он напоминал хорошего большевика первых лет революции, еще не успевшего подернуться начальственным и бюрократическим налетом. На его горячие речи он выслушивал наши, не менее горячие, и, кажется, начинал немного понимать нас. В общем, хотя мы с Садаковым и были идейными противниками, воспоминание о нем все же осталось не плохое.

Второй, кто вспоминается, был Попов, начальник Кузнецкого НКВД. Он тоже интересовался нашим переселением, даже тогда, когда приехали одни лишь дружинники. Когда мы приехали уже все, он опять бывал у нас. Вел себя просто, но чувствовалось, что это не садаковская простота, а напускная, что потом и оправдалось. Со мной как с председателем он и вовсе взял тон дружеский, запанибратский. Бывало, увидит где-нибудь в городе на улице, издали кричит: «Здорово, Мазурин!». Раз был он у нас в поселке, сидели на бревнышках; беседовали. Я ему и говорю: «Ты не думай, что мы считаем тебя за какого-то начальника».

— А за кого же? — спросил он.

— Да за такого же человека, как и все.

Он согласился:

— Это, конечно, так…

— Когда тебе что-нибудь надо, заходи ко мне запросто, — говорил он мне. И вот, такой случай представился.

Один наш еще подмосковный коммунар Фаддей Заблотский отбывал ссылку где-то ни севере и с ним там же отбывал ссылку один духобор из Канады, по имени Павел. Больше мы о нем ничего не знали. И вот этот Павел, по окончании срока ссылки и не имея в России никого из родственников, узнал от Фаддея, что есть такая коммуна, взял и поехал к нам. Но он не доехал: его арестовали.

Узнав, что он в Кузнецке, в милиции, я пробрался под окошко камеры и попросил подозвать к окну Павла. Он подошел, я сказал, что я из коммуны, немного поговорили, и я обещал ему похлопотать за него. Пошел я на улицу Свободы, попросил пропуск к Попову. Сразу дали. Зашел в кабинет, он встретил меня очень радушно:

— В чем дело?

Я рассказал о Павле и добавил, что человек этот хотя несколько и странный и резкий на словах, но, во всяком случае, очень мирный и неплохой человек, и попросил отпустить его жить к нам.

— Эх, вот досада! — воскликнул Попов. — А мы только вчера дали ему еще пять лет!..

С тех пор о Павле мы больше ничего не слыхали.

На этом случае, пожалуй, и закончились наши приятельские отношения с Поповым. Потом пошли другие…

Дошел до этого места и просто даже не хочется писать дальше.

Что ждало нас впереди?

Аресты, суды, заключения, тюрьмы, лагеря, этапы, все такое постылое, дикое и ненужное.

Ведь всякому человеку было простым глазом видно, что мы собрались для мирной трудовой жизни. А то, что у нас были свои верования, согласно с которыми мы хотели жить, так это мы не скрывали.

Свои убеждения мы никому не навязывали, но когда нас спрашивали, то не кривили душой и не таили ничего.

Но — какое же это счастье «жить во-всю!» Какую полноту жизни создавала «жизнь во-всю», то есть никого не давить и ни перед кем не пресмыкаться, говорить открыто правду и поступать так, как хочешь, с тем только непременным условием, чтобы не повредить другому; жить радостно, без озлобления и без малейшего страха.

Мы испытали это не только каждый в отдельности, но и всем обществом. Не потому ли, уже десятки лет спустя, это время, прожитое в коммуне, вспоминается как лучшее, незабываемое время жизни. Помню, уже много позднее, уже в лагерях, как мне стало больно, когда я услышал по своему адресу от одного жулика:

— Прищуренный…

Это выражение на его языке означало, что я уже утратил эту способность «жить во-всю», быть свободным человеком даже в неволе. Я сам не чувствовал еще тогда себя «прищуренным», но знал, что и жулики любят также «жить во-всю», хотя в это понятие они, естественно, вкладывают уже другое, свое содержание, но такой обиды я не переживал еще ни от каких ругательств, ни от какой клеветы, как от этого слова «прищуренный». А может быть, оттого мне было так больно, что я почувствовал в этом какую-то долю правды?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: