— Я слишком хорошо понимаю, как тяжело тебе пользоваться этими задушевными излияниями для зашиты. Я могу себе представить их содержание и оценить его, не читая писем. Защита их не нужна, как бы ни были они подробны. К чему письменные доказательства в чарующей прелести, которая остаётся неувядаемой и поныне?
Эти лестные слова гордого молодого властелина вызвали улыбку на лице Клеопатры.
Октавиан заметил её. В ней действительно было столько очарования, что он сам почувствовал, как краснеет.
Эта несчастная женщина, эта страждущая просительница до сих пор могла опутать своими сетями, но только не его, защищённого броней холодного рассудка. Что же придавало такую чарующую прелесть этой женщине, давно уже перешагнувшей предел молодости? Проникающий в душу голос, или её выразительное лицо, или страдания и слабость, удивительно сочетавшиеся с царственным величием, или, наконец, сознание, что любовь её сковывала несокрушимыми узами величайших и сильнейших?
Во всяком случае, даже ему следовало остерегаться её чар. Но он умел обуздывать свои страсти, в отличие от своего великого дяди.
Впрочем, Октавиану необходимо было удержать Клеопатру от самоубийства, а для этого она должна была поверить в его увлечение. Он хотел доказать своё превосходство «великой царице Востока», до сих пор пользовавшейся славой женщины, неотразимой, как смерть. Только следовало приняться за это осторожно, чтобы не испортить дела. Она должна последовать за ним в Рим. Благодаря ей и её детям триумф его будет самым блестящим и замечательным, какой только видели сенат и народ. Итак, он возразил шутливым тоном, в котором, однако, слышалось внутреннее волнение:
— Мой дядя был известным поклонником прекрасных женщин. Не одна из них вплетала цветы в его венок, и многим он признавался в любви устно, а может быть, так же как и тебе, письменно. Его гений был выше и во всяком случае многостороннее моего. Он мог в одно и то же время с одинаковым увлечением отдаваться самым разнообразным вещам. Меня же всецело поглощает государство, правление, война. Я уж и тому рад, что могу скрасить короткие минуты отдыха произведениями наших поэтов. Где же мне, обременённому делами, посвящать себя прекраснейшей из женщин? Если бы я мог делать то, что хочу, ты была бы первой, от которой чудесный дар Эроса… Но этого не должно быть. Мы, римляне, умеем укрощать наши желания, даже самые пылкие, когда того требует долг. Нет города на земле, в котором было бы столько богов, сколько их здесь! Чтобы понять их сущность, нужны особые дарования… Но скромные боги домашнего очага! Они слишком просты для вас, александрийцев, всасывающих философию с молоком матери… Неудивительно, что я напрасно ищу их здесь. Разумеется, они, наши домашние боги, не смогли бы ужиться здесь, где строгие требования Гименея должны умолкнуть перед пылкими желаниями Эроса. Брак не считается здесь священным… Кажется, мои слова тебе неприятны.
— Потому что в них нет правды, — отвечала царица, с трудом подавив своё недовольство. — Но, если не ошибаюсь, ты намекаешь на мою связь с человеком, который был мужем твоей сестры. Вы, римляне, ни во что не ставите браки вашей знати с иностранками… Но я… я бы не стала говорить этого, но ты заставляешь меня высказаться, и я выскажусь, хотя Прокулей, твой друг, советовал мне быть осторожней на этот счёт… Я, Клеопатра, была уже женой Марка Антония, по законам и обычаям нашей страны, когда ты обвенчал его со вдовой Марцелла, едва успевшего закрыть глаза. Не твоя сестра, Октавия, а я была покинута, я, которой до конца принадлежало его сердце, я, чьи предки были великими царями, не уступающая по происхождению дочерям ваших знатнейших фамилий…
Тут она остановилась. Она дала волю охватившему её порыву и продолжала уже более мягким тоном:
— Знаю, что ты предложил этот брак в интересах мира и благосостояния государства.
— Да, и для того, чтобы пощадить жизнь десятков тысяч, — гордо прибавил Октавиан. — Твой светлый ум правильно понял мои намерения. У вас, женщин, голос сердца заглушает всякие соображения. Только мужчина, римлянин, может остаться глухим к пению сирен. В противном случае я бы никогда не выбрал для своей сестры такого супруга, — я бы и сам не мог противостоять желанию обворожительнейшей из женщин… Но мне не стоит и пытаться. Твоему сердцу не так легко увлечься Октавианом, как увлеклось оно Юлием Цезарем или блестящим Марком Антонием. Должен сознаться, что я, может быть, не стал бы заканчивать эту злополучную войну самолично и поручил бы послу вести переговоры, если бы меня не привлекало в Александрию стремление ещё раз увидеть женщину, красота которой меня ослепляла, когда я был ещё мальчиком. Теперь, уже зрелый мужчина, я хотел испытать удивительные духовные дарования, ту несравненную мудрость…
— Мудрость! — воскликнула царица, пожимая плечами. — Того, что называют этим именем, отмерено тебе большей мерой. Моя судьба доказывает это. Гибкость духа, которым наделили меня бессмертные, не выдержала испытания в это печальное время. Но если ты действительно хочешь узнать, что представляет собой дух Клеопатры, избавь меня от ужасной неизвестности, дай возможность моей измученной душе оправиться и развернуться.
— От тебя самой, — с живостью перебил её Октавиан, — зависит создать для себя и своих близких не только спокойное, но и прекрасное будущее.
— От меня? — с удивлением спросила Клеопатра. — Наша участь в твоих руках. Я не предъявляю нескромных требований, я прошу одно: сказать мне, что нам предстоит, что ты называешь прекрасным будущим?
— То самое, — спокойно отвечал Цезарь, — что, по-видимому, составляет главный предмет твоих желаний: спокойную жизнь, свободу духа, к которым ты стремишься.
Грудь женщины заволновалась сильнее, и, охваченная нетерпением, которого не могла пересилить, она воскликнула:
— Уверяя меня в своём расположении, ты всё-таки не хочешь дать ответ на вопрос, который меня мучит и который, без сомнения, у тебя есть…
— Упрёки? — возразил Октавиан с хорошо разыгранным удивлением. — Скорее я мог бы быть в претензии. Явившись сюда с дружественными намерениями, которые ты совершенно правильно усмотрела в моих словах, я был огорчён принятыми тобой мерами. Ты хотела предать огню свои сокровища. Конечно, было бы странно ожидать проявления дружбы со стороны побеждённого, но согласись, что трудно придумать что-нибудь более враждебное.
— Оставь в покое прошлое. Кто же не попытался бы уменьшить добычу победителя? — спросила Клеопатра.
Видя, что Октавиан медлит с ответом, она продолжала с большим оживлением:
— Говорят, будто горный баран, доведённый до крайности, бросается на охотника и увлекает его вместе с собой в пропасть. То же желание появляется у людей, и я думаю, что оно делает честь как человеку, так и животному. Ещё раз прошу тебя, забудь прошлое, как я стараюсь его забыть! Скажи, что ты оставишь трон Египта за мальчиками, которых я подарила Антонию, под опекой не матери, нет, а Рима, мне же предоставишь жить, где я хочу, и я добровольно передам тебе все свои сокровища и богатство.
При этом маленькая ручка Клеопатры сжалась в кулак от нетерпения, но Октавиан опустил глаза и сказал:
— Имуществом побеждённого располагает победитель; впрочем, сердце не позволяет мне применять обычные законы к тебе, так далеко превосходящей обыкновенных людей. Твоё богатство должно быть громадно, хотя нелепая война, которую Антоний затянул надолго благодаря твоей помощи, поглотила огромные суммы. Но в этой стране растраченное золото, по-видимому, вырастает снова, как скошенная трава.
— Ты говоришь, — с гордостью возразила Клеопатра, — о сокровищах, собранных в течение трёх столетий моими предками, великими царями обильной земли, для поддержания славы и блеска своего дома и украшения его женщин. Бережливость была чужда щедрой и широкой натуре Антония, но то, что осталось, не покажется незначительным даже самой жадности. Все до последней вещицы записано.
С этими словами она взяла у казначея Селевка свиток и протянула Октавиану, который принял его с лёгким поклоном. Но едва он начал читать, как казначей, маленький тучный человек с блестящими глазками, почти исчезавшими на полном лице, поднял палец и, указывая на царицу, объявил, что она задумала скрыть некоторые вещи и потому не велела заносить их в список.