Однажды в конце ноября, добравшись под прикрытием темноты до Мейеров, друзья были испуганы новостью: Шиллера ищет какой-то неизвестный офицер, всюду о нем расспрашивает. Кто может это быть? Посланец герцога? Представитель пфальцских властей, у которого за обшлагом мундира уж лежит приказ об аресте поэта? Внезапный стук в дверь прервал обсуждение. Шиллера и музыканта заталкивают в какую-то кладовку, закрывают портьерами. К счастью, это оказался знакомый. Но и он пришел, чтобы предупредить: офицер все еще тут, он только что столкнулся с ним и сказал, что Шиллер уехал в Саксонию.
Куда девать беглецов на ночь? Возвращаться домой им опасно. Оставаться у Мейеров? Но Шиллер боится подвести друзей. Кто-то предлагает им случайное убежище, где они спят несколько часов, и утром, пока еще не рассвело, крадутся обратно в Оггерсгейм.
Много поздней выяснилось, что офицер, разыскивавший поэта, был его приятелем по академии…
До последних чисел ноября пришлось поэту ждать решения Дальберга относительно нового варианта «Фиеско». Ответ был, как и в первый раз, отрицательным. Шиллеру было передано, что его драма не годится, он «повторил в ней ошибки Шекспира».
Переработка «Фиеско», предпринятая в таких тяжелейших условиях, оказалась напрасной. Единственное, что удалось поэту, это продать рукопись драмы мангеймскому издателю и книготорговцу Шванну. Полученных денег еле хватило на то, чтобы расплатиться с хозяином и купить несколько самых необходимых теплых вещей к наступающей зиме.
Оставаться долее в Мангейме, где Шиллер подвергал себя и своих друзей немалой опасности, было бессмысленно.
Но куда же теперь?
У Рейнских гор близ города Мейнингена имела маленькую полузаброшенную усадьбу в деревне Бауэрбах мать одного из товарищей Шиллера по академии — Генриетта Вольцоген, с которой поэт был дружен еще в Штутгарте. Здесь и надеялся он найти пристанище.
В неприветливый декабрьский день провожали Шиллера Штрейхер, Мейер и еще несколько друзей, актеров Мангеймского театра. Все вместе три часа шли пешком в Вормс, где поэт должен был сесть в дилижанс.
Тягостными были бы эти последние часы перед разлукой, если бы не оказалось, что на почтовой станции, где надо было ждать дилижанса, случайно дает представление какая-то маленькая заезжая труппа. Ставили популярную в то время мелодраму «Ариадна на Наксосе», обработку древнегреческого мифа.
Жалкая это была постановка! Для пущего эффекта актеры завывали и принимали вычурные позы. Художник до такой степени пренебрегал правдоподобием, что на античную галеру, увозившую Тезея от вероломно покинутой Ариадны, водрузили картонные пушки. Грохот картошки, перекатываемой в железном ящике, должен был заменять раскаты грома.
Режиссер Мейер и провожавшие Шиллера мейнингенские актеры потешались вовсю. Но Шиллер был серьезен. Положив на колени небольшой узелок с пожитками, с напряженным вниманием следил он за действием пьесы. Должно быть, не менее ясно, чем его спутники, видел поэт и недостатки исполнения и промахи художника. И все же его, как всегда, полонила, увлекла, заставив забыть на время тяготы собственной судьбы, неодолимая стихия театра. Как умел он безраздельно отдавать всего себя во власть этой стихии, великого и иллюзорного мира! И в то же время — всегда рефлексия, всегда размышление. Быть может, не покидала поэта эта напряженная работа аналитической мысли даже в минуты наивысшего эмоционального подъема. Наслаждаясь театром, он думает о природе этого наслаждения, о силе воздействия театра.
Какова же будет она, эта сила, когда, избавившись от мишуры, вырвавшись из круга мифологических царей и героев, театр обратится к живым вопросам современности и зрители увидят национальную немецкую драму, а не бесконечные подражания французским ложноклассическим образцам!
Огромные надежды связывает Шиллер с театром. Обличителем произвола правящих классов, нравственным и умственным просветителем немецкого народа назовет он его в своем докладе «Театр, рассматриваемый как нравственное учреждение».
Примерно полтора года отделяют этот доклад от того дня, когда друзья провожали поэта в далекую тюрингскую деревню Бауэрбах. Значительно изменятся за это время обстоятельства жизни поэта. Но не изгладятся из памяти горькие осенние месяцы скитаний. Не забудет он и представление «Ариадны» на почтовой станции… Должно быть, именно этот спектакль нищей бродячей труппы, увиденный в такой тяжелый для него день, вспоминает Шиллер в своей эстетической работе, когда, перечисляя яркие драматические ситуации, указывает и на историю покинутой Ариадны. Он говорит о театре как школе мужества, которая обращает внимание не только на человеческие характеры, но… и на судьбы «и учит великому искусству сносить их…»
И вот спектакль окончен. Пора трогаться в путь и поэту. Последние рукопожатия друзей…
Завернувшись в свой ветхий плащ, Шиллер влезает в тряскую, насквозь продуваемую холодным декабрьским ветром почтовую карету. Путь предстоит долгий — почти трое суток.
ДОКТОР РИТТЕР И ПУБЛИЦИСТ ЖИЛЛЬ
«Мы, поэты, трогаем, потрясаем, воспламеняем сильнее всего тогда, когда сами почувствовали страх за наших героев и сострадание к ним».
В Рейнских горах в начале декабря уже глубокая зима. Заснежена деревня, сад, дом под высокой черепичной крышей (он переделан из простой деревенской избы) — здесь нашел пристанище поэт.
Шиллер добрался до Бауэрбаха 7 декабря поздно вечером. Все спит вокруг, только в нескольких покосившихся домишках-хижинах еще мерцают тусклые огоньки. Но «доктора Риттера» ожидают. В приготовленной для него комнате на втором этаже тепло, чистая постель.
Первое ощущение, испытанное поэтом в Бауэрбахе, — покой. «Наконец-то я тут, счастливый, довольный, что пристал к берегу, — пишет он Штрейхеру на следующее утро. — Многое даже превзошло мои надежды; никакие нужды больше не страшат меня, ничто извне уже не помешает моим поэтическим грезам, моим высоким иллюзиям…
…Слушайте, друг мой! Если я в этом году не сделаюсь первостатейным поэтом, то, значит, я просто дурак, и тогда мне уже все безразлично», — разговаривает он с далеким другом в одном из следующих писем.
После скитаний по постоялым дворам теплая комната в скромном бауэрбахском доме кажется ему чуть не дворцовым покоем. Он не замечает ни низких потолков, ни узкой скрипучей лестницы, по которой ему приходится взбираться «к себе».
В уединенной тюрингской деревне, окруженной сумрачным еловым лесом, — вся она состоит из трех десятков крестьянских домиков, не более, — чувствует он себя в безопасности. Но чтобы не повредить приютившей его семье (сыновья Генриетты Вольцоген зависят от милости герцога Вюртембергского), он снова прибегает к старой и изрядно опротивевшей ему игре — заметает следы. Он отправляет письма, которые должны дезориентировать шпионов относительно места его пребывания и намерений. Притворно жалуется на непрочность всякой человеческой дружбы: госпожа Вольцоген намекнула ему, дескать, что не следует долее оставаться в Бауэрбахе. Пишет, что уезжает в лесное поместье к какому-то новому приятелю, а то и в Англию, Америку. Одно письмо к Вильгельму Вольцогену в Штутгарт он помечает Франкфуртом, другое Ганновером… В действительности поэт не уезжал из Бауэрбаха. Он пробыл там более полугода.
В эти месяцы одиночества и покоя Шиллер, как никогда раньше, много читает.
Наконец-то может он, не боясь окрика академического начальства или тупой цензуры его светлости, погрузиться в мир книг, беспрепятственно совершать удивительные путешествия в неизведанные области истории, листая одну за другой драгоценные страницы человеческого опыта, вымыслов и наблюдений.
Книгами Шиллера снабжает мейнингенский библиотекарь — с ним письменно связала юношу заботливая Генриетта Вольцоген — Вильгельм Фридрих Герман Рейнвальд.