— Эта ваша приятельница, — сказал он, — она вас намного старше. Кто она вам — родственница? Вы давно ее знаете?
Я видела, что он все еще недоумевает по поводу нас.
— Она не приятельница, — сказала я. — По-настоящему, я у нее в услужении. Она взяла меня на выучку в компаньонки и платит мне девяносто фунтов в год.
— Не знал, что можно купить себе компанию, — сказал он. — Довольно анахроническая идейка. Словно на невольничьем рынке.
— Я как-то раз посмотрела слово «компаньон» в словаре, — призналась я. — Там написано: «Компаньон — сердечный друг».
— У вас с ней мало общего, — сказал он и рассмеялся. Он был сейчас совсем другой, моложе как будто и менее замкнутый.
— Зачем вы это делаете? — спросил он.
— Девяносто фунтов в год для меня большие деньги, — ответила я.
— Разве у вас нет родных?
— Нет… они умерли.
— У вас прелестное и необычное имя.
— Мой отец был прелестным и необычным человеком.
— Расскажите мне о нем, — попросил он.
Я взглянула на него поверх стакана с лимонадом. Объяснить, что представлял собой мой отец, было нелегко, и я никогда о нем не говорила. Он был моим личным достоянием. Принадлежал мне одной. Я оберегала воспоминания о нем от всех людей так же, как он оберегал Мэндерли. У меня не было желания ни с того ни с сего заводить о нем разговор за столиком ресторана в Монте-Карло.
В этом ленче было что-то нереальное, и в моих воспоминаниях он остался как какой-то странный волшебный сон. Вот я, недавняя школьница, которая только вчера сидела здесь с миссис Ван-Хоппер, покорная, молчаливая, чопорная, сегодня, через двадцать четыре часа, выкладываю свою семейную историю незнакомому человеку. Я просто не могла молчать, его глаза следили за мной с сочувствием, как глаза моего «Неизвестного».
Меня покинула застенчивость, развязался обычно скованный язык, и посыпались градом все мои маленькие секреты — радости и горести детства. Мне казалось, как ни бедно мое описание, он улавливает, хотя бы отчасти, каким полным жизни человеком был мой отец; как любила его мать любовью, исполненной божественного огня, любовью, которая была для него стержнем, основой его собственного существования, и когда он умер в ту ужасную зиму, пораженный пневмонией, она протянула после его смерти всего пять недель и ушла вслед за ним. Я помню, как я остановилась, — мне не хватало дыхания, немного кружилась голова. Ресторан был переполнен, на фоне музыки и стука тарелок раздавались смех и голоса. Взглянув на часы над дверью, я увидела, что было ровно два часа. Мы просидели здесь полтора часа, и все это время я говорила одна.
Сгорая от стыда, с горячими руками и пылающим лицом, я стремительно вернулась к действительности и стала бормотать извинения. Но он и слушать не пожелал.
— Я сказал вам в начале ленча, что у вас необычное и прелестное имя, — прервал он меня. — Если вы разрешите, я пойду еще дальше и добавлю, что оно подходит вам не меньше, чем вашему отцу. Такого удовольствия, какое я получил от этой нашей с вами беседы, я уже давно ни от чего не получал. Вы заставили меня забыть о самом себе и копании в своей душе, вывели из ипохондрии, которая терзает меня уже целый год.
Я взглянула на него и поверила, что он говорит правду: исчезли окружавшие его тени, он казался менее скованным, более современным, более похожим на остальных людей.
— Вы знаете, — сказал он, — у нас с вами есть общая черта. Мы оба одиноки. О, у меня есть сестра, хотя мы с ней редко видимся, и очень старая бабушка, которую я навещаю по праздникам три раза в год, но в друзья мне не годятся ни та, ни другая. Я должен поздравить миссис Ван-Хоппер. Вы очень дешево ей достались. Какие-то девяносто фунтов в год.
— Вы забываете, — сказала я, — что у вас есть свой кров, а у меня нет.
Не успела я произнести эти слова, как пожалела о них, — взгляд его вновь стал затаенным, непроницаемым, а меня вновь охватило чувство мучительной неловкости, которую испытываешь, допустив бестактность. Он наклонил голову, закуривая сигарету, и ответил мне не сразу.
— В пустом доме может быть так же одиноко, как и в переполненном отеле, — произнес он наконец. — Беда в том, что он менее безлик.
Он приостановился, и на миг мне показалось, что он заговорит о Мэндерли, но что-то удержало его, какой-то страх, который поднялся на поверхность из глубин подсознания и оказался сильней его: вспышка огонька и вспышка доверия погасли одновременно.
— Значит, у сердечного друга отдых? — проговорил он снова спокойно, возвращаясь к прежнему легкому товарищескому тону. — На что же он намерен его употребить?
Я подумала о мощенной булыжником крохотной площади в Монако и доме с узким окном. Часам к трем я смогу быть там с альбомом и карандашами, это я ему и сказала, немного конфузясь, как все бесталанные люди, приверженные своему увлечению.
— Я отвезу вас туда на машине, — сказал он и не стал слушать моих протестов.
Я вспомнила слова миссис Ван-Хоппер о том, что я слишком выставляюсь, и испугалась, как бы он не принял мои слова о Монако за хитрость, попытку добиться, чтобы он меня подвез. Сама бы она именно так и поступила, а я не хотела, чтобы он равнял меня с ней…
Наш совместный ленч уже поднял меня в глазах прислуги: когда мы вставали из-за стола, низенький метрдотель бросился отодвигать мне стул. Он поклонился с улыбкой — какая разница с его обычным равнодушным видом! — поднял мой упавший платок и выразил надежду, что «мадемуазель понравился ленч». Даже мальчик-слуга у двухстворчатых дверей взглянул на меня с почтением. Мой спутник, естественно, принимал все как должное, он не знал о вчерашнем холодном языке. Эта перемена погрузила меня в уныние, заставила презирать самое себя. Я вспомнила отца, его насмешки над пустым снобизмом.
— О чем вы думаете? — мы шли по коридору к гостиной, и, взглянув на него, я увидела, что его глаза прикованы ко мне с любопытством. — Вы чем-нибудь недовольны? — спросил он.
Знаки внимания, оказанные метрдотелем, направили мои мысли по новому руслу, и за кофе я рассказала ему о Блэз, француженке-портнихе. Она была очень рада, когда миссис Ван-Хоппер заказала ей три летних платья, и, провожая ее потом к лифту, я представляла, как она шьет их в своей крошечной мастерской позади душного магазинчика, а на диване лежит умирающий от чахотки сын. Я видела, как, щуря усталые глаза, она вдевает нитку в иголку, видела пол, усеянный обрезками ткани.
— Так что же? — спросил он, улыбаясь. — Ваша картина оказалась неверна?
— Не знаю, — ответила я. И рассказала, как, пока я вызывала лифт, она порылась в сумочке и вынула оттуда бумажку в сто франков. «Вот ваши комиссионные, — шепнула она фамильярным, неприятным тоном, — за то, что вы привели свою хозяйку ко мне в магазин». Когда я, сгорая от стыда, отказалась, портниха хмуро пожала плечами. «Как хотите, — сказала она, — но, уверяю вас, здесь так принято. Может быть, вы предпочтете получить платье? Зайдите как-нибудь ко мне без мадам, я подберу что-нибудь подходящее и не возьму с вас ни су». Не знаю почему, но меня при этом охватило то же тошнотворное гнетущее чувство, какое я испытала в детстве, переворачивая страницы книги, которую мне было не велено трогать. Образ чахоточного сына портнихи потускнел, и вместо него я увидела, как я, будь я другая, с понимающей улыбкой прячу в карман грязную бумажку, и, возможно, сегодня, в свои свободные часы, направляюсь украдкой в магазин Блэз, чтобы выйти оттуда с платьем, за которое я ничего не заплатила.
Я ждала, что он рассмеется, это была глупая история, сама не знаю, зачем я ее рассказала, но он задумчиво смотрел на меня, помешивая кофе.
— Мне кажется, вы совершили большую ошибку, — сказал он наконец.
— Не взяв сто франков? — возмущенно воскликнула я.
— Нет… Господи, за кого вы меня принимаете? Мне кажется, что вы совершили ошибку, приехав сюда, встав под знамена миссис Ван-Хоппер. Вы не годитесь для такой работы. Прежде всего, вы слишком молоды, слишком мягки. Блэз и ее комиссионные — это чепуха. Первый из многих подобных случаев с другими, подобными ей. Вам придется или уступить, стать похожей на Блэз, или остаться самой собой, и тогда вас сломают. Кто вам посоветовал этим заняться?