— Ну ладно, кружку молока, если есть, не возражаю. Только быстро.
— Есть, есть, все есть: и молоко, и яички свежие, и ветчинки уцелело немного. Осенью боровка заколол, только больше половины продать пришлось. Сами знаете, налогов-то сколько, да и одежонка и у меня, и у жены, и у ребятишек пообтерхалась.
Пятистенный, с тремя окнами на улицу и одним в переулок дом Гвоздова понравился Листратову чистотой и каким-то особенным запахом не то свежеиспеченного хлеба, не то привкусом сушеных трав. Сама хозяйка ходила на последних неделях беременности, но была опрятна и приветлива. Листратов невольно сравнил ее со своей женой. Жена его, Полина Семеновна, была примерно тех же лет. Так же, как и у Гвоздова, было у Листратова трое детей. Но не было у Полины того спокойствия и привета, которые так и сквозили в каждом движении Елизаветы.
— Все о делах районных тревожитесь, — прервал раздумье Листратова Гвоздов. — Беспокойная работа у вас, Иван Петрович, небось и передохнуть-то некогда.
— Какие тут передышки, — поддаваясь лести Гвоздова, вздохнул Листратов. — Война, разруха во всем: одно залатал — другое рвется, тут наладил — там разваливается.
Бесшумно хлопотавшая в доме Елизавета неуловимо быстро накрыла стол чистой скатертью, расставила тарелки с огурцами, капустой, ветчиной, дымящейся яичницей и, поймав решительный кивок мужа, достала из шкафа поллитровую бутылку водки.
— Это ни к чему, — запротестовал Листратов.
— Да что вы, Иван Петрович, вам же часа четыре по морозу трястись! Даже солдатам на фронте и то в морозы водочную норму увеличивают. Это же для согрева, для здоровья только.
Упорство Гвоздова победило Листратова. Он выпил две рюмки и, закусывая, впал в то безмятежное настроение, которое овладевало им, когда после напряженной работы приходилось выпивать. Он не слушал, что говорил Гвоздов, не заметил даже, как тот что-то поспешно и сердито объяснял жене, и, выпив еще рюмку, окончательно разомлел. Все, что было беспокойного, тревожного и трудного, исчезло, и вся жизнь казалась теперь простой и легкой. Он рассказывал Гвоздову о своих планах весеннего сева, о твердом намерении обогнать другие районы и добиться если не первого, то уж наверняка второго места в области.
Гвоздов старательно слушал, поддакивал и незаметно одну за другой налил еще две рюмки.
Когда уже Листратов совсем захмелел, Гвоздов осторожно приступил к давно обдуманному разговору.
— А Слепнева-то жалко, Иван Петрович, до боли жалко, — склонясь к Листратову, участливо шептал он. — Израненный он весь, инвалид, больной совсем. Если по правде сказать, он же воспитанник ваш, вы ведь его на ноги поставили.
— Да, да, — с гордостью подтвердил Листратов. — Сережу я с детства знаю, немало повозился с ним.
— Вот вам-то и пожалеть бы его. Мучается человек, ни за что вконец здоровье свое погубит. Освободить бы его от председателей, передышку дать, здоровье подправить.
— Да, да. Его нужно, нужно освободить, — послушно согласился Листратов, но тут же опомнясь, поддел вилкой кусок ветчины и сурово сказал: — Освободить-то немного ума потребно, а где замена?
— Да что, у нас людей, что ли, нет? Разве кто из председателей колхозов не смог бы стать на место председателя сельсовета?
— Ну, а кто, например?
— Кто? Мало ли кто, всякий.
— Ты, например, смог бы руководить сельсоветом? — не отводя взгляда от лица Гвоздова, еще настойчивее спросил Листратов.
— Да как сказать-то. Если, конечно, вы поможете, подучите, как и что делать, то, пожалуй, и смог бы.
— Смог бы, смог бы, — склонив голову, шумно вздохнул Листратов и, с минуту помолчав, поспешно встал. — Спасибо за угощение. Мне пора.
— Иван Петрович, вот, пожалуйста, не обидьтесь, — подал Гвоздов какой-то сверток Листратову, — вам, жене вашей, семье.
— Что это? — нахмурился Листратов.
— Продуктов малость: яички, ветчины кусочек, мед засахаренный.
— Ну, к чему это, к чему?
— Иван Петрович, мы же знаем: в городе-то покупное все, а у нас свое, домашнее. От чистого сердца мы.
— Нет, нет, — решительно отстранил Листратов сверток и, еще раз поблагодарив хозяев, поспешно вышел из дома.
Надсадный, удушливый кашель обрывал дыхание, сотрясал все тело, тугой, неутихающей болью давил грудь. Мокрый, с полыхавшим от жара лицом Сергей Слепнев с трудом сбросил пальто, стянул сапоги и, совсем обессилев, свалился на кровать. В хаотичном беспорядке, как обрывок тяжелого сна, метались бессвязные мысли.
Листратов приехал, но поговорить так и не удалось. Гвоздов может черт те что наплести ему. Ну и пусть! Дров в школу опять не подвезли. Холодище в классах, позастудятся ребятишки и будут вот так же… На финской в снегу валялся — и ничего, вышел как новенький. Сугробы-то, сугробы… Морозище — воробьи на лету коченели. «Сколько же мы там лежали? Ночь, день, еще ночь. А потом та ночь, когда ползли к доту. Снег, снег… Если бы не снег, всех перещелкали… Как же там, в «Красном утре»? Снегу-то по колено, и твердый, заледенел, хоть на автомобиле катись. Вывезли они удобрение на поля или опять лежит на дворах? Промешкают, дождутся, когда таять начнет, раскиснет, что и пешком не пройдешь, и в это лето опять посевы останутся без удобрений. Завтра же с утра в «Красное утро»! Нет, утром надо обязательно отправить хоть две подводы за дровами для школы… Да, черт возьми, а скандал в «Дружбе». Тоже придумали название — «Дружба», а сами грызутся день и ночь. И хоть бы по делу, а то из-за чепухи. То солому не поделят, то трудодни не так запишут. Ну хоть колхоз-то был бы как колхоз, а то шестнадцать хозяйств, и ужиться не могут. Все в начальники рвутся, а на полях женщины да подростки. Завтра же, обязательно завтра — в «Дружбу». Собрать всех, поговорить по душам и окончательно. Понимать надо: война идет. Жестокая, страшная. Все силы собрать нужно, в кулак стиснуть, а у них скандалы. Да теперь все должны быть, как один, все только для войны, для фронта… Что же там на фронте?»
Сергей ослабевшей рукой дотянулся до книжной полочки и вытащил старенькую географическую карту с множеством заплат на изгибах. Эта истрепанная карта была второй — после семьи и сельсоветских дел — жизнью Сергея Слепнева. Получив свежие газеты, Сергей перечитывал фронтовые сообщения и красным карандашом отмечал на карте, где шли бои. С ноября прошлого года, когда в красных отметках обозначилось огромное кольцо между Волгой и Доном, карта словно расцвела, наливаясь свежими соками жизни. Стремительно проносились дни, и красные отметки все глубже растекались по карте, сметая синие черточки, которыми отмечал Сергей вражеское продвижение в сорок первом и сорок втором годах. Они уже решительно перешагнули Дон, от предгорий Кавказа потекли по Ставрополью и Кубани, от Воронежа двинулись к Орлу, Курску и Белгороду, призывно заалели, наконец, у Великих Лук, у Вязьмы и Дорогобужа.
Всю зиму, как чудодейственная святыня, кочевала карта по всем пяти колхозам сельсовета. Сколько горячих споров и великих надежд вызывал ее каждый новый значок, обозначавший освобожденные советские города, станции, поселки!
Но в начале марта отметки на карте стали появляться все реже и реже, и вскоре старенькая отобразительница фронтовых событий вновь укрылась на книжной полочке Сергея. Прочитав фронтовые события, Сергей лишь изредка развертывал карту, молча смотрел на ее цветное поле и, вздыхая, вновь прятал на полку. На всем фронте стояло затишье.
«Что же это? — все чаще и чаще задумывался Сергей. — Или выдохлись и немцы и мы, или затишье перед бурей?»
Во время этих раздумий кошмарным видением всплывали в памяти охваченный пламенем Минск, вереницы беженцев на дорогах и дикий, все сметающий скрежет немецких танков.
«Неужели опять повторится такое? — вспыхивала отчаянная мысль. — Неужели они снова пойдут, а мы, как тогда, под Минском, будем все катиться и катиться назад, оставляя города, села, теряя людей, технику? Нет! Не может больше такое повториться! Не может? А почему же в сорок первом и в прошлом году случилось? Почему тогда мы их сразу не остановили? Сил-то много было, и вся страна целая наша. А теперь-то и Украина, и Белоруссия, и Прибалтика, и столько областей исконно русских под немцем. А там же хлеба какие! Не то, что у нас — жиденькие поля ржи да гречихи. Там пшеница в рост человека вымахивает. И все это захватил немец. Чем теперь кормить нашу армию? Только и надежды на нас да на Сибирь с Дальним Востоком. Дадим хлеба армии вдоволь, и не повторится сорок второй год. И должны, должны дать! В этом спасение и нас самих и всей страны».