Дядя Нико остановился, снова раскрыл ладонь левой руки и стал перечислять:
— Был перед больницей сад — весь разорили, вытоптали, превратили в пустырь. В библиотеке растащили книги, порвали газеты. Во дворе, перед сельским Советом, там, где они день-деньской валяются в тени да в прохладе, трава не растет — как на пожарище. Один у нас мост на селе — и тот не спасся. Завели моду сидеть да раскачиваться на перилах, расшатали их — ну, перила наконец и обрушились. Не осталось в селе ни одного дерева, с которого не содрали бы кору. На каждом стволе вырезано вкривь да вкось сердце, проткнутое кинжалом. Ну, скажи, пожалуйста, сынок, как можно любить таких озорников?
— Мы тоже не одобряем таких вещей, дядя Нико, — вытянув шею, отозвался Шота. — Но нам одним трудно с этими ребятами сладить. Поговорили бы вы с ними, образумили бы их.
— Мало я с ними разговаривал! Читай волку Евангелие… Я им слово — они мне десять. А повернусь — хихикают у меня за спиной. Нет, испортилась молодежь, вконец испортилась!
Дядя Нико вытащил из кармана какую-то бумагу, вздел на нос очки, внимательно прочел листок от начала до конца и снова положил его в карман. Потом спрятал очки в футляр, еще раз зорко оглядел комсомольцев и встал.
— Для рабочего человека каждая минута — золото. Кончил работу — надо отдохнуть, чтобы до следующего утра набраться сил, встретить трудовой день в полной готовности. Кликните сторожа, пусть запрет кабинет. Теперь уже не время для собраний. Когда что-нибудь задумываете, надо сначала хорошенько все подготовить, а потом уж дело начинать. Сказал я вам — приведите тех ребят, их-то мне и нужно. А то вечно одни только вы толчетесь — что твоя мята перед носом! Перенеси собрание на другое время и собирай людей.
Он долго шарил в ящике письменного стола, потом поправил под стеклом какую-то записку и пошел к выходу.
— Котэ, а Котэ! — крикнул он сторожу, выйдя за дверь. — Запри кабинет.
И, когда сторож приблизился, сказал ему, понизив голос:
— Утром, после дежурства, загляни к Купраче, скажи, чтобы зашел ко мне домой.
В кабинете загремели стулья; комсомольцы вышли во двор а в молчании зашагали к воротам.
Элико глянула вслед уходившим товарищам и нехотя повернула в ту сторону, куда направился председатель.
По дороге они не обменялись ни единым словом. Лишь у дома дяди Нико девушка впервые прервала молчание и пожелала своему спутнику спокойной ночи.
Дядя Нико остановился, поглядел на нее.
— Доброй ночи. И вот что — лучше укороти язык, а то как бы не пришлось тебе отведать длинной дубинки!
И он с шумом захлопнул за собой ворота.
5
Годердзи ловко пропустил палочку через дырку, осторожно протащил за ней тоненький ремешок и сплел его с другим, так что на краю постола образовалась петелька для продевания шнурка.
Гость запахнул на коленях разошедшиеся полы длинной, широкой рясы и подпер рукой подбородок.
— Зачем тебе летом каламаны? Разве мягкие, ладные чувяки сапожницкой работы не лучше? Невыделанная кожа рассохнется, ременная вздержка задубеет, стянется и так стиснет тебе ногу, что будешь прыгать вроде стреноженной лошади!
Годердзи поднял голову.
— Это тебе не бычья шкура и не буйволиная, а свиная, да еще с какой жирной свиньи снята — самого лучшего откорма.
— Кожа все равно кожа, хоть ты ее со свиньи сдери, хоть с верблюда, — не сдавался гость. — Клянусь святой пасхой, если ты сейчас в каламаны нарядишься, все скажут, что Годердзи ума лишился.
— Что ты смыслишь в каламанах, Ванка, и чего суешься куда не надо? Твое дело — размахивать кадилом да бубнить псалмы.
Ванка огладил рукой седую бороду, сжал ее в кулаке, помял с минуту и снова осторожно расправил.
— Думаешь, каламаны будут полегче? Совсем ты из ума выжил, старик! А чувяки — свинцовые, что ли? Рассохнутся, говорю в жару и сожмут тебе ноги, будешь как в кандалах.
— В свиной шкуре остается еще достаточно жира, поп, чтобы в жару ее умягчить. Чувяк, правда, легок, да закрыт, нога в носке сопреет.
— А ты шерстяных носков не надевай, носи бумажные.
— Ты что, поп, спятил? Тут жатва в разгаре — разве в нитяных носках проходишь? Или срезанной колючкой ногу занозишь, или ость пшеничная внутрь набьется, ступню исцарапает. Нет, чувяк — неподходящая обувь. Каламаны и легче и воздухом в них нога овевается, и упор лучше, ходить сподручней.
Священник снял старую вытертую шляпу, провел рукой по волосам, осторожно разобрал сбившиеся на затылке кудри и откинул их на плечи.
— Значит, отказываешь?
— Помилуй меня эта самая твоя пасха!.. Скажи, ты для глухих особ в колокола звонишь? Нет у меня — понял? А если бы и было, тебе все равно бы не дал.
— Почему же, упрямец? Что ты над ним трясешься, для какого случая бережешь? Может, на тот свет вскорости собираешься? Что ж, ты только решись, а поминки за мной.
— Не греши, преподобный, негоже тебе прятаться за чужую спину! На то ты и пастырь, чтобы всегда впереди своей паствы идти.
— Упаси бог всякого пастыря от таких овечек в стаде, как ты! Знаю тебя, старый волк, знаю, кто ты таков! Если что сорвется у тебя с языка, потом хоть кол на голове теши, все будешь стоять на своем. Вот, погоди, прокляну тебя со святыми образами!
— Где у тебя образа, разве Хатилеция оставил хоть один?
— Чтоб ему гореть в адском пламени, нечестивцу, чтоб сатана им, как костью, подавился! Одному дьяволу ведомо, куда он подевал содранные с икон золотые да серебряные оклады.
— А ты не огорчайся, козлобородый черт! Ты ведь и сам в ту пору немало поживился.
— Троицей клянусь, совсем с ума спятил, старый разбойник! — Священник выпростал из широких рукавов тощие руки и воздел их к небу. — Господи, прости ему, грешному, не слушай пса лающего!
— Ох и хитер же ты, Ванка! Постарайся хоть правдивостью уподобиться своему дружку и клянись не богом, а влажным винным кувшином!
На балкон поднялся Шавлего. Он приостановился на мгновение, а потом, скрывая улыбку, направился к гостю, нарочито склонив голову с почтительным видом:
— Благослови, отче!
Священник перекрестил молодого человека и протянул ему руку со словами:
— Во имя отца и сына и святого духа!
— Аминь, — заключил Шавлего, поздоровался с ним за руку и сел поблизости.
Годердзи загнул нос у постола, обметал его ремешком и стал плести кожаный шнурок для тесемок.
— Где ты пропадаешь до сих пор, парень? Мать твоя извелась, тебя дожидаясь. Ждала, ждала, прилегла на тахту да так, наверно, и заснула, не раздевшись.
— Повстречались ребята, затащили в столовую. А потом я к доктору заглянул, решил его проведать.
Извинившись перед гостем, Шавлего встал и прошел в комнату.
— Ух и молодец же у вас подрос! Под стать всему вашему хевсурскому роду. Где он пропадал? С тех пор как он с войны вернулся, я его и не видел. Почему хоть на лето не приезжал в деревню?
— Все по горам рыскал. А прошлым летом был в Москве.
— Что ж, какие у них еще дела? Хлеба не перестоятся, снопы не пересохнут, по гумну кружить не надо…
— Да ведь другого такого бездельника, как ты, в деревне не сыщешь, поп.
— Не греши перед богом, сын мой. Каждому на этом свете свое дело назначено.
Годердзи помолчал и вздохнул незаметно:
— «Сын мой»…. А ведь моему Тедо было разве что на два-три года меньше, чем тебе, преподобный!
— Да упокоит его господь в лоне Авраамовом!.. Так не дашь?
— Видно, очень уж тебя одолела старость, Ванка, — никак не можешь взять в толк: нет у меня!
— Помолиться Алаверди, чтобы все до дна высохло и утекло, если есть?
Годердзи усмехнулся:
— Помолись. Ты и Солико этим угрожал, да помнишь, как он тебе ответил?
Из комнаты вышел Шавлего.
— Да, мать уже заснула, дедушка. О чем ты, кто это угрожал Солико?
Священник поспешно надел шляпу и подоткнул полы рясы.
— Солико — вор! Зачем он утащил чужое добро? — При свете электрической лампочки водянисто поблескивали бесцветные, бегающие глазки-щелочки, прикрытые веками без ресниц.