Купрача осторожно провел машину через каменистое русло реки Стори.
— Вот мы сейчас были в конторе… Ты заметил, как бухгалтер у них подпоясывается? Один пояс на другой нарастил, чтобы живот обхватить.
— Что ж ему делать — такой полный человек.
— А скажи, отчего он так располнел?
— Такая работа. Все сидит, сидит неподвижно на месте — как тут не располнеть?
— Так ты думаешь, это оттого, что он мало двигается? Как бы не так! Не от сидения он растолстел, а от вранья. Если не соврешь, украсть не сумеешь, а не украдешь — не растолстеешь. Ты подумай — легко ли этому бедняге чабану прожить на свете, если он даже самую малость покривить душой не может? А ты тоже хорош — спрашиваешь овчара, который тридцать семь лет овец пасет, стрелял он волков или нет. Да еще такого овчара, который и соврать-то не умеет, не скажет: «Убил», если не убивал. Ну что ему стоило доставить тебе удовольствие? Боялся, что не поверишь? Или что прибежит тот волк и уличит его — когда это, дескать, ты меня застрелил?
Корреспондент хохотал, держась за бока.
— Сколько я районов объездил, а такого вот бывалого человека нигде не встречал.
— Бывалого, говоришь? — переспросил Купрача. — Что верно, то верно. Разве что под бульдозером не бывал, а так, в каких только переделках… Ну вот, приехали. Как прикажешь: здесь остановить или подвезти прямо к дяде Нико?
— Нет, не хочу на машине подъезжать. Лучше здесь выйду, доберусь пешком.
«Победа» остановилась у столовой. Водитель и пассажир вышли из нее с двух сторон. В открытых дверях столовой мелькнуло грузное тело буфетчика, одетого в белую рубаху. Не, прочитав во взгляде своего начальника никаких чрезвычайных указаний, он сразу скрылся.
Корреспондент рассыпался в благодарностях и крепко пожал руку Купраче.
— Может, завернем, пропустим по стаканчику?
Гость отказался наотрез:
— Нет, нет, спасибо, я и так вам очень, очень обязан.
— Какое там — обязан! Пока ты здесь, всякий раз, как понадобится, кликни меня. — Купрача хлопнул с беззаботным видом ладонью по капоту своей «Победы». — Только, кликни, и Купрача тут как тут!
2
Когда-то на этом месте была кузница — с рассвета до сумерек слышались здесь буханье тяжелых кувалд и частое постукивание проворных молотков. Позванивали подковы, мычали опрокинутые и подвязанные всеми четырьмя ногами к перекладине быки и буйволы. Шипело раскаленное железо в корыте с холодной водой, и дюжие кузнецы придавали бесформенным кускам изъеденного ржавчиной металла любой вид и образ по желанию заказчика. И задний двор, и навес перед кузницей до самого края дороги были битком набиты всякой полезной и нужной рухлядью.
Но вот началась война, ушла молодежь, а следом за нею и люди постарше; опустела деревня, и кузница закрылась. Понемногу растащили все, какое было во дворе, дерево и железо, а напоследок даже дверь кузницы сняли с петель. Едва успел колхоз забрать кузнечные мехи и наковальню, как расселись и самые стены. А еще через два-три года лишь по закопченным остаткам стен да по смешанной с золой почве можно было догадаться, что когда-то на этом месте стояла кузница. От тех времен сохранился только родник, к которому приходили из самых дальних концов деревни.
Но и для родника наступили черные дни — он еще пожурчал, побормотал, струя его становилась все тоньше и наконец совсем прекратилась — источник высох, иссяк.
Ребятишки развалили каменный свод родника, погнули трубу, а высокий водоем почти сровняли с землей — на его месте остался возле дороги бугор, где вечерами посиживают за беседой старики. Раньше «диваном» служила им огромная суковатая коряга, валявшаяся перед домом Гиги. Старики собирались, присаживались на этот пень, отламывали от изгороди сухой прутик и, понемножку стругая его карманным ножом, вспоминали прошлое, свою горькую и все же сладчайшую молодость, далекие времена, когда, полные сил, они состязались в молодечестве и отваге. Здесь они проводили вечера до полуночи, лениво, с причмокиваньем посасывая свои чубуки. Дымился в трубках крепкий самосад, и за беседой набиралась на завтра сил натруженная крестьянская десница.
Но вот в одну студеную зиму, в пору «больших снегов», Гига изрубил и сжег корягу, и вечерние собрания стариков переместились к заглохшему роднику.
В этот вечер, как обычно, пожилые не изменили своему обычаю и сошлись на привычном месте, — да так много их собралось, что, когда появился Годердзи, ему с трудом нашли место.
— По ночам я ходил немало, но нечистой силы ни разу не встречал, — говорил Саба Шашвиашвили, ковыряя перед собой землю концом своей палки.
— Топрака рассказывал не раз, — прошамкал Зурия, — будто наткнулся на беса у Сачальского моста, по пути из Ахметы. Да вот Гига, наверно, помнит…
— Ах, чтоб его, этого Топраку! Кто ж его не знает? Помните, как он тогда?.. Пожил в городе, в духане был на побегушках, а вернувшись, наплел, будто всю Индию объездил.
— Да, врать он горазд, нечестивец, и уж если кто ему на язык попадет — не обрадуется, — усмехнулся Лурджана, ссыпая табак из кисета в трубку.
— Индия, говорят, бог весть как далеко, не мог Топрака до нее добраться, — сомневался Датия Коротыш. — И про лукавого он, наверно, врет. Отчего же другие никогда этой нечисти не видали?
— А может, он все-таки правда черта повстречал? — зашамкал Зурия. — Ведь это ж небось давно было, в молодости. Нынче люди сами похитрее черта стали. Вот он и решил: мне, дескать, теперь на земле не место — и убрался к себе в преисподнюю. Оттого его больше и не видно.
— Истинная правда! — поддержал его Датия Коротыш. — Это точно, что теперь человек стал хитрее черта. Вот наш бригадир — никогда не посмотрит и не обмерит, сколько я промотыжил кукурузы или сколько пшеницы сжал, так на память и записывает мне трудодни. Давеча попросил я счетовода посчитать, и оказалось — не хватает у меня пяти трудодней. Куда они делись? А ведь раньше хороший был парень — работяга. Как выбрали в бригадиры, так и стал хитрить да ловчить.
— Верно, себе записал, — заключил Саба.
— Я и спускаюсь на Алазани и поднимаюсь оттуда пешком, а он на моцоклете раскатывает, — подбавил Абрия.
— Разве один только он? И другие не отстают.
— Эх, всякий, у кого хоть самое завалящее место в конторе, на нашем горбу ездит, — растрогался, жалеючи себя, крикун Габруа.
— Что с ними станется, когда нас не будет? — поинтересовался Гига.
— Не пропадут! — усмехнулся Годердзи. — Появятся новый Абрия и новый Датия, еще один Саба и еще один Зурия, вспашут и засеют поле, снимут урожай и подадут им на блюде. А новые Ефремы будут по-прежнему делать посуду и новый Габруа — возить ее в самую страду за сорок верст на базар для продажи.
Габруа передернулся.
— Не из твоей глины горшки и не в твоем горне обжигались. До моей арбы и до моей лошади тебе тоже дела нет. Ты свои намеки брось, Годердзи! Я и раньше от тебя такое слыхал — думаешь, не догадываюсь, куда ты метишь? Я еще из ума не выжил!
— Какие там намеки? Человек должен быть прямым, как кинжал. А ты не воображай, что родство с председателем спасет тебя от суда деревни или что ты много выиграешь, если будешь тянуть в сторону, как норовистый бычок в запряжке. Видишь, какая жара настала? Если вовремя не управимся с хлебами, колосья пересохнут, полягут и зерно осыпется, смешается с землей. Дружба с Ефремом не доведет тебя до добра. Что это за человек — даже собственный виноградник не может обработать?
— Наплевать мне на Ефрема! — обозлившись, заорал, по своему обыкновению, Габруа. — Оставь меня в покое! Ефрем меня нанял, Ефрем мне заплатил — вот я его товар и повез. А ты перестань почем зря председателя честить, а то как бы тебе, бугай ты этакий, рога не пообломали!
Годердзи нахмурил брови.
— Чтоб всей вашей породе сгинуть и пропасть! А еще скажете, что вы стоящие люди. Чем хвастаетесь? Тем, что его в Телави на руках носят? Конечно, будут носить! Урожай он снимает первым, первым рассчитывается с МТС, отваливает ей натурой, сколько положено, сдает зерно государству прежде, чем любой другой, и перевыполнение у него больше, чем у всех прочих.