— В трущобы ехать не к чему,— сказал доктор Хантер.— Там толку не дождешься. Надо бы их уничтожить, да и народ заодно.
— А у нас был прекрасный митинг,— весело вставил агент.— Нормантауэрс рассказывал анекдоты, и ничего, выдержали.
— Да,— сказал Оуэн Гуд, бодро потирая руки,— как у вас насчет факелов?
— Каких еще факелов?—спросил агент.
— Как? — строго сказал Гуд.— В этот славный час путь победителя не будут освещать сотни огней? Понятно ли вам, что народ в едином порыве избрал своего вождя? Что жители трущоб готовы сжечь последний стул в его честь? Да хоть бы этот...
Он схватил стул, с которого встал Хантер, и принялся рьяно его ломать. Его успокоили, но ему удалось увлечь всех своим предложением.
К ночи организовали шествие, и Хантера в голубых лентах повели к реке, словно его хотели крестить или утопить, как ведьму. Быть может, Гуд хотел ведьму сжечь — он размахивал факелом, окружая сиянием растерянную физиономию доктора. У реки он вскочил на груду лома и обратился к толпе с последним словом:
— Сограждане, мы встретились у Темзы, той Темзы, что для нас, англичан, как Тибр для римлян. Мы встретились в долине, воспетой английскими поэтами и птицами. Нет искусства, столь близкого нам, как акварельные пейзажи; нет акварелей, столь светлых и тонких, как изображения этих мест. Один из лучших поэтов повторял в своих раздумьях: «Теки, река, пока не кончу петь»[14].
Говорят, кто-то пытается загрязнить эти воды. Ложь! Те, кто сейчас встал вровень с нашими певцами и художниками, хранят чистоту реки. Все мы знаем, как прекрасны фильтры Белтона. Доктор Хантер поддерживает мистера Белтона. Простите, Белтон поддерживает Хантера. Теки, река, пока не кончу петь.
Да и все мы поддерживаем доктора Хантера. Я всегда готов и поддержать его, и выдержать. Он — истый прогрессист, и очень приятно смотреть, как он прогрессирует. Хорошо кто-то сказал: «Лежу без сна, средь тишины, и слышу, как он ползет все выше, выше, выше»! Его многочисленные местные пациенты объединятся в радости, когда он уйдет в лучший мир, то есть в Вестминстер. Надеюсь, все меня правильно поняли. Теки, река, пока не кончу петь.
Сегодня я хочу одного: выразить наше единство. Быть может, некогда я спорил с Хантером. Но, счастлив сказать, все это позади — я питаю к нему самые теплые чувства по причине, о которой говорить не буду, хотя мог бы сказать немало. И вот, в знак примирения, я торжественно бросаю факел. Пусть наши распри угаснут в целительной влаге мира, как гаснет пламя в чистых прохладных водах священной реки.
Раньше, чем кто-нибудь понял, что он делает, он закрутил факел над головой сверкающим колесом и метнул его метеором в темные глубины.
И тут же раздался короткий крик. Все лица до одного повернулись к воде. Все лица были видны — освещены зловещим пламенем, поднявшимся над Темзой. Толпа глядела на него, как смотрят на комету.
— Вот,— крикнул Оуэн Гуд, хватая Элизабет за руку.— Вот оно, пророчество Крейна!
— Да кто такой Крейн? — спросила она.— И что он предсказывал?
— Он мой друг,— объяснил Гуд.— Просто старый друг. Ему не нравилось, что я сижу над книгой или с удочкой, и он сказал на том самом островке: «Может, ты и много знаешь, но Темзы тебе не поджечь, готов съесть свою шляпу!»
Повесть о том, как Крейн съел шляпу, читатели могут вспомнить, оглянувшись на тяжкий пройденный путь.
ДРАГОЦЕННЫЕ ДАРЫ КАПИТАНА ПИРСА
Тем, кто знаком с полковником Крейном и юристом Гудом, будет интересно (или неинтересно) узнать, что рано поутру они ели яичницу с ветчиной в кабаке «Голубой боров», стоящем у поворота дороги, на лесистом холме. Тем, кто с ними незнаком, мы сообщим, что полковник, сильно загорелый и безупречно одетый, и казался, и был молчаливым; а юрист, рыжий и как бы немного ржавый, молчаливым казался. Крейн любил хорошо поесть, а в этом кабачке кормили лучше, чем в кабачке богемном, и несравненно лучше, чем в дорогом ресторане. Гуд любил фольклор и сельские красоты, а в этой долине было так прохладно и тихо, словно западный ветер попал здесь в ловушку, приручился и стал летним воздухом. Оба любили красоту — и в женщине, и в пейзаже,— хотя (или потому что) были романтически преданы своим женам; но девушкой, служившей им — дочерью кабатчика,— залюбовался бы всякий. Она была тоненькая, тихая, но часто вскидывала голову, неожиданно и живо, словно коричневая птичка. Держалась она с неосознанным достоинством, ибо отец ее, Джон Харди, был кабатчиком старого типа, который сродни если не джентльмену, то йомену[15]. Он немало знал, много умел и лицом походил на Коббета[16], которого нередко читал зимними вечерами. Гуд, сохранивший, как и он, устарелую склонность к мятежу, любил с ним потолковать.
И в долине, и в сияющем небе царила тишина, хотя время от времени над головой пролетал аэроплан. Мужчины обращали на него не больше внимания, чем на муху, но девушка по всем признакам его замечала. Когда никто не глядел на нее, она смотрела вверх; когда же на нее глядели, старательно смотрела вниз.
— Хороший у вас бекон,— сказал полковник.
— Лучший в Англии,— подхватил Гуд,— а ведь по части завтраков Англия — истинный рай. Не пойму, зачем гордиться империей, когда у нас есть яйца и ветчина. Надо бы изобразить на гербе трех свинок и трех кур. Именно они подарили нашим поэтам утреннюю радость. Только тот, кто позавтракал, как мы, способен написать: «Сгорели свечи, и веселый день...»[17]
— Значит, бекон и впрямь создал Шекспира,— сказал полковник.
— Конечно,— сказал юрист и, увидев, что девушка их слышит, прибавил: — Мы хвалим ваш бекон, мисс Харди.
— Его все хвалят,— сказала она с законной гордостью.— Но скоро это кончится. Скоро запретят держать свиней.
— Запретят свиней! — воскликнул потрясенный юрист.
— Глупые свиньи,— сердито сказал полковник.
— Выбирай слова,— сказал Гуд.— Человек ниже свиньи, если он ее не ценит. Нет, что творится! Как же новое поколение проживет без ветчины? Кстати, о новом поколении, где ваш Пирс? Он обещал сюда приехать, поезд пришел, а его нет.
— Простите, сэр,— несмело и вежливо вставила Джоан Харди.— Капитан Пирс наверху.
Это могло обозначать, что тот — в доме, на втором этаже, но Джоан привычно взглянула в синюю бездну неба. Потом она ушла, а Оуэн Гуд долго глядел туда же, пока не заметил наконец аэроплана, сновавшего, как ласточка.
— Что он там делает? — спросил юрист.
— Себя показывает,— объяснил полковник.
— Зачем ему показывать себя нам? — удивился Гуд.
— Незачем,— ответил Крейн.— Он показывает себя ей.— Помолчал и прибавил: — Хорошенькая девушка.
— Хорошая девушка,— серьезно поправил Гуд.— Ты уверен, что он ведет себя порядочно?
Крейн помолчал и поморгал.
— Что ж, времена меняются,— сказал он наконец.— Я человек старомодный, но скажу тебе как твердолобый тори: он мог выбрать и хуже.
— А я как твердолобый радикал,— ответил Гуд,— скажу тебе: вряд ли он мог выбрать лучше.
Тем временем своевольный авиатор спустился на полянку у подножья холма и направился к ним. Походил он скорее на поэта и, хотя весьма отличился во время войны, был из тех, кто стремится победить воздух, а не врага. С той героической поры его светлые волосы заметно отрасли, а синие глаза стали не только веселее, но и воинственней. У свинарника он немного задержался, чтобы поговорить с Джоан Харди, и, подходя к столу, просто пылал.
— Что за чушь? — орал он.— Что за мерзость? Нет, больше терпеть нельзя! Я такого натворю...
— Вы достаточно сегодня творили,— сказал Гуд.— Лучше позавтракайте с горя.
— Нет, вы смотрите...— начал Пирс, но Джоан тихо появилась рядом с ним и несмело вмешалась в беседу.
— Какой-то джентльмен,— сказала она,— спрашивает, можно ли ему с вами поговорить.
Джентльмен этот стоял чуть подальше вежливо, но так неподвижно, что человек слабонервный мог бы испугаться. На нем был столь безукоризненный английский Костюм, что все сразу признали в нем иностранца, но тщетно обрыскали мыслью Европу, пытаясь угадать, из какой он страны. Судя по неподвижному, лунообразному, чуть желтоватому лицу, он мог быть и азиатом. Но когда он открыл рот, они сразу определили его происхождение.