— Уже нащупали, — покоряясь ему, сказал генерал. — Придется, Александр Александрович, спускаться.

22

С восточной стороны кургана сидели на траве три офицера связи. Принадлежали они к тому племени людей на войне, которые не знают, куда их забросит приказ через пять минут, спят, не раздеваясь, в штабах и где-нибудь поблизости от них на лавках и на земле, среди пения зуммеров и треска бодо, а внезапно разбуженные, спросонок опять мчатся по воле начальства верхом, в машинах и в самолетах туда, где бывает особенно горячо.

У старшего из них, майора, из-под черно-бархатного околыша фуражки белела повязка с проступившими сквозь нее темно-желтыми пятнами. Полузакрыв глаза, он лежал на траве на боку, подложив под голову полевую сумку. Напротив, поджав под себя ноги, сидел капитан с красноватым обветренным лицом, с коротким носом и подстриженными щеточкой рыжеватыми усами, которые придавали ему молодцеватый вид. Третий, чернокудрявый, почти мальчик, лейтенант, устроился в стороне, на бруствере только что вырытого глубокого окопа, еще пахнувшего свежей землей.

Ниже, у подошвы кургана, лежал на боку мотоцикл с измятым, изувеченным крылом, а еще дальше, в балочке, пощипывал траву нечисто-белый, будто намыленный, стреноженный конь. На него время от времени поглядывал капитан с рыжеватыми усами.

В ожидании приказа начальства они сидели и разговаривали между собой на тему, без которой не обходятся мужчины на фронте. Разговаривали, собственно, только двое из них, так как третьему, майору, было не до разговоров. Его голову разламывала боль, не утихавшая со вчерашнего дня, когда майора выбросило из газика взрывной волной. Временами ему казалось, что кто-то грызет ему голову и клещами выламывает зубы. Он сжимал челюсти, давя в себе стон.

Рыжеватый капитан и чернокудрявый молоденький лейтенант говорили о женщинах. Все другие возможные темы они давно исчерпали, а произносить слова о танках, обходах и прорывах им давно уже надоело. В то же время разговор о женщинах не мог им надоесть своей вечной неистощимостью и тайным возбуждающим смыслом.

С полуулыбкой на румяных, по девичьи очерченных губах лейтенант утверждал, что все разговоры о женской верности, по его мнению, самообман. «Хорошо, — соглашался он с капитаном, который ему возражал, — если в обычной гражданской жизни это еще имеет какой-то резон, то война и тут внесла поправки. И, пожалуй, не следует слишком строго осуждать женщин».

Встряхивая кудрями, падавшими ему на лоб, он принялся развивать свою мысль: «Долгая разлука с мужем, заботы о семье, нужда и тяжелый труд в поле или на производстве… Как это поется: „Я и лошадь, я и бык, я и баба, и мужик“. Не слишком ли всего этого много для женщины? Вначале она еще будет крепиться, но когда-нибудь и у нее может появиться горечь, что годы проходят безвозвратно. А вскоре закрадутся и сомнения, как ведет себя муж на фронте. Известно ведь, в каком иногда свете не прочь выставить нашего брата. Недавно один знакомый поэт из армейской редакции показывал мне стихи, в которых он обращается к подруге с такими словами: „Прости меня, но мы имели право на мимолетную солдатскую любовь“».

— Ну, а диты? — возражал ему капитан с подстриженными усами, искоса бросая взгляды на майора.

— Что дети? — отвечал лейтенант с улыбкой, которая говорила, что он предвидел и этот вопрос — Им — свое. Вот проходили мы через станицы, и многие заводили знакомство с казачками. Разве дети могли помешать? Вы и сами не без грешка, капитан.

— Вы такое скажете. — Капитан передергивал плечами.

— Да-да, я ведь знаю.

Встряхивая кудрями и плескаясь девичьей синью своих глаз, лейтенант рассуждал обо всем этом с видом бывалого человека. И то, что он говорил, совсем не соответствовало ни его внешности, ни молодым летам. Но от этого все произносимые им слова приобретали еще более откровенный смысл. И майор с белой повязкой, который невольно прислушивался к их разговору, не вмешиваясь в него, с возрастающим возмущением думал о том, как мог этот мальчишка, зеленый лейтенант, подводить под один гребешок всех женщин. Майор вспомнил свою жену. После того как они поженились, она, не раздумывая, поехала с ним на погранзаставу, променяв городскую жизнь на таежную глушь. А ведь она тоже была молодой, красивой, полной желаний.

Он попытался представить себе ее внешность и не смог. Только на миг где-то в тумане промелькнули родные серые глаза и исчезли. И его охватило раскаяние в том, что он часто вел себя по отношению к ней как эгоист. Она была так заботлива и нетребовательна, а он порой пренебрегал ее интересами. Он вспомнил, что, когда она однажды собралась поехать в Москву побыть у больной матери, он отговорил ее, потому что ему была невыносима сама мысль о разлуке. И она безропотно с ним согласилась. Ни на секунду он не позволил бы себе усомниться в ее верности.

Но слова лейтенанта о неверности всех женщин незримой отравой всасывались в его сердце и в мысли о жене. С отвращением и грустью поглядывая на красивое лицо лейтенанта, майор думал, что, должно быть, ему дает право так говорить то, что он женский баловень. И чувство возмущения все больше охватывало майора. К этому прибавлялось тайное сознание, что сам он некрасив и никогда не мог похвалиться успехом у женщин.

Но больше всего его раздражала та песенка, которую время от времени принимался напевать лейтенант. Мелодия ее была известная, но слова были грубо исковерканы и заменены новыми. С недавних пор песенку распевал весь штаб.

Прерывая разговор с капитаном и поводя из стороны в сторону своими синими глазами, лейтенант начинал мурлыкать:

Садко в недоумении:
Как все это понять,
То рыба или женщина,
Русалка или…

Слушая его и передергивая плечами, капитан стыдливо похохатывал, но, оглядываясь на майора, спохватывался и, хмурясь, напускал на себя строгий вид. Майор, не сводя глаз, смотрел на них. Испытывая неловкость, капитан думал, какой, должно быть, этот майор сухарь, черствый и скучный в компании человек.

На кургане трещали звонки, надорванный голос телефониста вызывал «Арфу», на вершине рисовалась сухощавая фигура командующего армией рядом с тяжеловесной фигурой члена военного совета. Как муравьи, кишели посыльные. С запада все больше наплывал гул артиллерии, и степь там была задернута желто-бурой завесой пыли и дыма.

— Война… — откидывая движением головы падавшие ему на лоб волосы, заключил лейтенант.

Майор хотел крикнуть ему, что все это давно всем знакомая и пошлая теория стакана воды, он даже приподнялся на локте. Но страшная боль опять свела ему скулы, и он замычал, обхватывая голову руками.

— Та хиба ж нема строгих жинок? — дотрагиваясь пальцами до щеточки усов, возражал лейтенанту капитан.

— Что-то я не встречал, — улыбаясь, ответил лейтенант.

Эти его слова показались майору совсем невыносимыми. Пересиливая боль, он стал приподниматься, чтобы обрушиться на голову лейтенанта.

Но не успел. На склоне кургана показался адъютант командующего.

— Капитан Осередько!

Капитан молодцевато вскочил и, придерживая рукой шашку, побежал на курган. Спустя минуту он, все так же придерживая шашку и как-то на цыпочках, сбежал с кургана, распутав ноги коня, вскочил в седло и, не оглянувшись, поскакал в ту сторону, где над горизонтом вихрилась мгла. Синий верх его кубанки еще долго мелькал в степи на буграх и перекатах.

«Садко в недоумении…» — проводив его глазами, замурлыкал лейтенант.

— Лейтенант Батурин, прекратите эту дурацкую песню! — воспаленно блестя под белой повязкой зрачками, крикнул майор.

Лейтенант повернул голову, песенка замерла у него на губах. Майор увидел пристыженное выражение у него на лице.

В этот момент на вершине кургана послышались крики: «Летят!» Взглянув на небо, майор увидел шестерку «юнкерсов», которые подходили к кургану с запада и уже снижались.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: