Переправившись с табуном за Дон, Чакан не стал выбиваться на большую дорогу, а погнал лошадей бездорожьем. Кудрявых задонских дубрав и лесных полос он избегал, зная, что их прочесывают из пулеметов немецкие самолеты. В траве же, вздобревшей на илистой почве заливного луга, можно было и затеряться. Только темная широкая вмятина оставалась за табуном.
Потянулись коннозаводские земли. Лошади, накинувшиеся на степную жирную траву, вскоре пообленились и стали пренебрегать ею. С коннозаводских пастбищ тоже снимались табуны, уходили на восток. В предзакатной степи собиралась донская элита. Красноватая пыль окутывала табуны. Восторг объял сердце Чакана. В первый раз он видел такое. На всем пространстве, куда доставал взор, степь похрапывала, лоснилась, прядала ушами. Матки звали отбившихся жеребят. Неслись голоса табунщиков.
Чакан подъехал к одному, сидевшему с распушенной ветром бородой на низкорослой лошади.
— За Волгу?
Табунщик, скосив зрачки в его сторону, не ответил. Но Чакан знал доступ к сердцу. Увидев в его протянутой руке кисет, старик смягчился:
— Туда.
— Жаль кидать? — Чакан обвел взглядом табунные земли.
Из сворачивающих папиросу пальцев табунщика табак просыпался на гриву лошади. Строгое лицо его изменилось, твердые черты распустились.
— Я пятьдесят лет тут, как один день, меня Семен Михайлович Буденный знает… — И, будто устыдившись, он вдруг резким голосом закричал на лошадей: — Гей! — не попрощавшись с Чаканом и не оглядываясь, отъехал.
— Гей, гей! — подхватили другие голоса. Пыль взвилась над степью, табуны колыхнулись. Проводив их глазами, Чакан повернул свой табун на юг. В бумаге, которой снабдил его председатель колхоза Тертычный, был указан маршрут на Дагестан. Там можно было перезимовать с лошадьми на предгорных пастбищах.
В табуне шла своя жизнь. Лошади нагуливали жир на зеленом приволье. Выхоленно засияли на них шкуры. Чакан не торопил их, но и без этого они уходили за сутки вперед на тридцать-сорок километров.
Красный, с белой звездой, жеребец не отходил от молодой кобылки. Была она сухоголова, ушаста. В позапрошлом году колхоз купил ее на терском конном заводе. Материнская, уходящая своими корнями в арабский восток, кровь слилась в ней с донской. Золотистый ремень бежал от гривы до репки через всю спину.
Жеребец жался к ней с одного и с другого бока, закрывая глаза, клал ей на изгиб шеи голову и уже не раз покусался из-за нее с другим, старым жеребцом, с изморозной линялой шерстью.
На раструбе дорог Чакану пришлось придержать табун. И справа, куда уходил один рукав дороги, и слева, куда ответвлялся другой, натекал гул. Но слева гул приходил не такой густой, иногда он совсем ослабевал, и оттуда доносились только одиночные тупые вздохи.
Свернув на эту дорогу, Чакан погнал табун медленнее.
Вдруг сразу приблизились, стали слышны не только тяжелые вздохи, но и прорывавшийся между ними треск пулеметов.
— Куда же ты правишь?! — закричал перерезавший Чакану дорогу солдат на одинокой бричке. И, витиевато выругавшись, он махнул прямо по пшенице, исчез в ее волнах, кружа над головой вожжи.
Все чаще попрядывали ушами лошади, теснее жались друг к дружке. Лишь красный жеребец, равнодушный ко всему окружающему, продолжал упорно обхаживать серую кобылку.
Загнав табун в кукурузу, Чакан привстал на стременах, осматриваясь. Впереди маячили какие-то белые строения. По кукурузе Чакан стал огибать их с юга, откуда не слышно было выстрелов. Вскоре кукурузное поле уперлось в лесополосу, лошади втянулись под густую тень молодых дубков.
Гряда леса, начинаясь южнее станицы, охватывала ее с запада. Между лесополосой и веселыми, побеленными домиками станицы лежало поле пара, залопушенное осотом.
В зеленом затишье глохла канонада. Тем громче казались голоса птиц, населявших кроны дубков. Солнечный свет струился сквозь их листву на опушку, одичало поросшую шиповником.
Под кустами шиповника, в теплом сумраке, буйно росла медовая кашка. Белые зонтики ее манили к себе пчел, летавших откуда-то из-за лесной гряды. Со звоном паслись они на кашке и уносились обратно за лиственный гребень.
Вспомнив свою пасеку, которую он в этом году так и не вывез за Дон, Чакан вслушивался в их приглушенный рокот. И совсем было прослушал возникший вдруг рядом другой, скрежещущий, звук. Едва успев упасть за стволы деревьев, увидел выехавшие на опушку из-за кустов шиповника два танка.
Подмяв шиповник, они остановились на опушке лесополосы. Не отрывая головы от земли, Чакан скосил глаза и тут же зажмурился, обожженный крестами, сверкнувшими с их бортов.
Когда снова открыл глаза, на опушке уже стояли два танкиста в круглых шлемах и в комбинезонах, испачканных машинным маслом. Высокий, с худым горбоносым лицом, с увлечением объяснял что-то своему товарищу, указывая на призрачно-тонкую линию оснеженных гор, тянувшихся по горизонту на юге.
Как смог понять Чакан из тех слов, которые ему оставила память от трехлетнего германского плена, танкист говорил:
— Вот тебе, Бертольд, и Кавказ. Эта двугорбая вершина — Эльбрус. Ее еще называют Мингитау — Тысячная гора. Видишь, это не так далеко, как ты думал.
— Но и не близко, Вилли, — возразил ему товарищ. Глаза его, сверля зеленую чашу, уперлись в ствол дерева, за которым лежал Чакан. Чакан врос в землю. Но взгляд немецкого танкиста скользнул дальше.
— Я уже заметил, Бертольд, что ты принадлежишь к числу маловеров, — говорил высокий. — Но это не моя фантазия: каждому, кто захочет поселиться на Кавказе, — двадцать пять гектаров земли.
Внезапно он выпрямился, его горбоносое лицо насторожилось. Посмотрев на товарища, он поднял палец. Случилось то, чего больше всего боялся Чакан, — в глубине лесополосы заржала лошадь. Он узнал голос серой кобылки. Тотчас же ей тихо отозвался красный жеребец.
Высокий танкист резко повернулся к ближнему танку, стоявшему с задраенными люками, что-то крикнул. Слегка подавшись назад, танк повел в прорези серой брони хоботком пулемета. Пули с шуршащим свистом порхнули над головой Чакана. Вторая очередь прошлась ниже. С мелкотой щепок, брызнувших от стволов деревьев, Чакана оросило слезинками древесного сока. Сверху обрушился дождь листьев.
Не дожидаясь третьей очереди, Чакан кинулся в чащу где ползком, а где перебегая на коленях.
Все лошади невредимо паслись за лесополосой. Только серая молодая кобылка лежала на земле, откинув голову. Над ней стоял красный жеребец. Темная строчка пулевых отверстий, прошив девственное подбрюшье кобылки, уходила под пах. Она еще жива была. Задняя нога ее подрагивала, дыхание пузырило в углах губ пену. И в ту самую секунду, когда она в последний раз судорожно вздохнула, а ее нога остановилась, волна дрожи с головы до ног одела жеребца, он оскалил зубы.
Тем временем из-за дальнего края лесополосы, из степи, стала бить по опушке, артиллерия. Снаряды, разрываясь, взвеяли над опушкой тучу перемешанной с землей листвы. Оба немецких танка бросились уходить к станице, виляя по пахотному полю. Султаны разрывов сопровождали их до самых белых домиков, но все же перед самой станицей танки успели нырнуть в балку. Стало тихо.
Из-за южной окраины лесополосы захрустел валежник, послышался вкрадчивый — по мягкой земле — перестук. Среди деревьев замелькали тени верховых. Чакан вздрогнул, услышав:
— А-а, ловко их защучили наши иптаповцы[1]. Посмотри, начштаба, как перепахали артиллеристы опушку.
— Как плугом, Сергей Ильич, — подтвердил другой голос.
— А тут этот дед с табуном. Сорвет, думаю, нам всю маскировку. Впору было ликвидировать его.
Чакан вышел из кустов. Опушку заполнили кавалеристы. Часть из них спешилась, часть была в седлах. Некоторые смотрели в бинокли на засоренное осотами поле пара между лесополосой и станицей. Старшим среди них был плотного сложения полковник с выпуклыми серыми глазами. Фуражку с красным околышем он снял, надев ее На луку седла, обнажив бритую, усеянную капельками пота голову. Он первый увидел Чакана.
1
ИПТАП — истребительный противотанковый артиллерийский полк. Отсюда — иптаповцы (здесь и далее — примечания автора).