Мы шли пока без дороги. Шли по таким местам, где ещё никогда не ходили люди. Цель нашего путешествия отстояла от посёлка Грибного на расстоянии 276 километров. На карте горного управления посреди зелёных пятен вековечной тайги алел маленький флажок. В действительности в этом месте стояли срубленные зимой таёжные избы: в одной из них был склад с продовольствием и снаряжением. Это было массивное, наполовину врытое в землю сооружение из брёвен; из брёвен же была прирублена кровля. Сколько же пришлось взорвать мёрзлой земли, чтобы углубить в землю три двадцатипятисантиметровых венца! Другая изба предназначалась под жильё для разведочной партии и отличалась от первой двумя маленькими подслеповатыми оконцами. Третью плотники срубили для лошадей…
Попов уверенно шагал впереди. Он возил на базу все снаряжение, он наблюдал за её строительством, и он твёрдо знал путь. По установившейся традиции я замыкал шествие. Между мной и Поповым недлинной цепочкой тянулись рабочие разведочной партии — двенадцать человек. Все это были люди бывалые, крепкие, знавшие, куда и зачем они идут, и не строившие себе на этот счёт никаких романтических иллюзий.
Мы шли уже две недели и расположились у костра на последний привал. Ещё один переход, и мы—у цели. Люди утомились и ждали конца путешествия, как праздника. Пятнадцатый переход не был, вероятно, тяжелее четырнадцати предшествующих, но показался нам очень трудным. Мягкие мшистые тропы приятны только тем, кто по ним не ходил. Но я не завидую горемыкам, которые пробивались по этим тропам в глубь тайги на 276 километров с двадцатью килограммами груза за плечами, с уздечкой в руках от ведомой на поводу лошади, навьюченной кладью. К концу путешествия лица и руки наши были ободраны колючими иглами стланика, сквозь заросли которого мы продирались. Постоянно мокрые ноги, в ссадинах и болячках, мучительно ныли. Плечи ломило. Одежда наша вполне подошла бы для костюмированного бала весёлых бродяг.
— Ничего, ребята, не робей, — сказал ободряюще Попов. — Сейчас вот по этому распадку спустимся — и дома будем.
Спуск «по этому распадку» оказался необычайно утомительным и длинным: к базе мы подошли уже под вечер.
Попов свалил с плеч рюкзак и первым делом метнулся к складу. Мы стали рассёдлывать лошадей. Вскоре Попов вернулся молчаливый и мрачный. У меня заныло сердце в предчувствии чего‑то недоброго.
— Ну как? Что‑нибудь случилось?
— Сам иди посмотри.
Вместе с Поповым я пошёл к складу. Он был варварски разрушен. Толстые бревна, которыми в накат в два ряда был заделан склад, валялись по всей площадке. Повсюду беспорядочно грудились разбитые ящики с маслом, галетами, консервами, табаком… Я смотрел на эту картину нелепого разрушения подавленный и огорчённый.
— Какие же это негодяи разметали бревна, как щепки?!
— Бурые, и ростом не иначе как с корову. Вот черти косолапые, два наката разорили!
— Медведи? — спросил я недоверчиво и невольно улыбнулся, представив себе, с каким усердием трудились таёжные гости над нашим складом.
— Больше некому. Людей тут сроду не бывало. Да и силищи такой у человека не будет. А ведь разбой‑то свежий! Только что гости восвояси отбыли. Ну, горюй не горюй — собирать давайте, что гости хозяевам оставили.
Усталые и раздосадованные, мы до поздней ночи при свете костров приводили в порядок разрушенный склад. Спали мы как мёртвые — на завтра был назначен день отдыха.
Попов разбудил меня под утро. Он был чем‑то очень доволен.
— А ведь вернулись они, как я и думал, с рассветом пришли, все четверо. Медведица‑то верно — как корова: пудов двадцать одного мяса будет. Да и двухгодовалый хорош — с доброго кабана потянет! А маленькие пусть живут пока: дурные, как кутята.
Со сна я ничего не понимал.
— Чего ты? О ком?
— Медведей, двух медведей подстрелил я сегодня. С медвежатиной будем.
Я окончательно проснулся и, проворно одевшись, пошёл за Поповым к складу.
На его кровле, уткнувшись мордой в лапы, словно отдыхая, лежала медведица. Она забралась наверх с очевидным намерением приступить к новой разборке кровли. Здесь и настигла её пуля Попова. Внизу, привалившись к стене, лежал двухгодовалый пестун. Двух маленьких медвежат Попов запер пока в конюшне.
Так начинался первый день нашей долгой жизни на новом месте.
ПУРГА
Третьи сутки, не прерываясь ни днём, ни ночью, мела пурга.
Попов ушёл посмотреть, что делается на воле. Заиндевелый, с сосульками льда на усах и ресницах вернулся он в избушку.
— Ну как? Метёт, не утихает?
Попов ничего не ответил. Молча раздевшись, он подсел к железной печке и начал стягивать задубеневшие валенки.
— Не утихает пурга‑то, метёт? — снова спросил я.
— Килограмма два помидоров солёных осталось да муки две миски. Есть будет людям нечего завтра.
Я знал об этом и без Попова и мучительно думал: что же делать? Пурга замела перевал, который отделял нашу разведку от базы.
— Может, трактор подойдёт, подождём ещё.
— У моря погоды не дождёшься!
— Застрял, наверно, в пути где‑нибудь.
— Может, и в пути застрял.
Попов разулся, размотал холодные шерстяные портянки и грел у печки покрасневнше ноги.
Я давно заметил: Попов прихрамывал. Правая стопа была у него слегка искривлена, стянута большим белым рубцом, шрамом от какой‑то раны. Попов протянул покалеченную ногу поближе к теплу.
— Где это тебя?
На душе — тягостно, за окном — пурга. И спрашивал‑то я так просто, чтобы хоть что‑нибудь сказать.
— Было, — нехотя ответил Попов. Видно, вопрос мой разбередил ему душу каким‑то воспоминанием. Он глубоко вздохнул. —В молодые годы партизанили мы в тайге. Подбили меня колчаки… Наши‑то в глухомань уходили. Остался я…
Как часто с ним бывало, Попов замолчал, задумался.
— Ну, чего же ты? Рассказывай.
— Говорить‑то нечего… Невесело, скажу я тебе, одному в кромешной таёжной темени оставаться. А тут ещё нога подраненная огнём горит. Самого‑то всего дрожь пробивает… Снежок срывался. Студено. Со мной только что старая берданка оплечь с одним патроном. К рассвету совсем закоченел, скулы свело, язык не ворочался… И так, зазря, погибать не хотелось… Решил было патрон на себя употребить, чтобы не мучиться… К вечеру меня свои подобрали. Изба у нас там в потаённом месте была срубленная. На носилках отнесли. Выходили… Вот с того часу и тянет ногу.
Мы снова замолчали, думая одну думу: нет дороги трактору, есть нечего.
— Трактор‑то ладно. Тракторист замёрзнет. Пропадёт человек, — сказал Попов, как бы продолжая прерванный разговор.
Он налил из кипящего чайника кружку крутого кипятку и стал пить его, не студя и не обжигаясь. Только сейчас я почувствовал, как сильно озяб этот человек, привыкший к холодам и закалённый суровым Севером.
— Что же делать будем, Попов?
— На перевал пойдём. Человека выручать надо. Да и провизией, может, разживёмся.
— В такую пургу? С ног валит.
— Ничего, не повалит!
Не решаясь честно признаться, что сам боюсь идти на перевал в такую погоду, я сказал:
— Мы с тобой пойдём. Боюсь, люди не пойдут, откажутся.
— От хорошего дела люди никогда не откажутся, — сурово возразил Попов и, помолчав, добавил: — А ты не бойся, парень! Хуже бывало, выдюжим.
Попов отогрелся, просушил портянки и сказал:
— Думать нечего, собирайся.
— Глядя на ночь?
— А теперь что днём, что ночью—все едино. Несёт—свету божьего не видно. Да и день теперь с гулькин нос.
И это правда. Какой день в январе на шестьдесят четвёртой параллели?! Я стал молча собираться. Попов ушёл в рабочий барак снаряжать людей. Наш отряд отправился во втором часу. Темнело. Колючий ветер обжигал лицо. Впереди шёл Попов — высокий, решительный, уверенный. За ним растянулась цепочка — двадцать человек, одетых тепло, но все равно ненадёжно. У каждого была лопата и за плечами мешок на лямках. Я замыкал шествие. Предстояло пройти километров двенадцать навстречу ветру, без дороги, пологим, но утомительным подъёмом.