В тайге мы старались «держаться на уровне» и даже жить по моде своего времени. Электрических бритв у нас не было, и все‑таки мы не запускали бород. Оказывается, при очень сильном желании можно побриться острой кромкой свежеразломанного стекла. Попов и этим искусством владел в совершенстве. В экстренных случаях мы не отказывались от его оригинального, в общем, не особенно мучительного брадобрейства. Почему‑то никогда не находилось у нас ножниц, но подстричься можно без них с помощью… коробки спичек. Если поджигать волосы на голове спичкой и быстро тушить их расчёской —можно таким «огневым» способом подстричься на любой вкус. Я никому не советую испытывать на себе наш способ стрижки, хотя по личному опыту знаю: при известной сноровке «парикмахера» он совершенно безопасен.

Я собираюсь рассказать, как мы едва не уморили своего верного коня Мухомора. Спасли его от неминуемой гибели только неусыпные заботы Попова о нашем комфорте…

Колыма — страна контрастного изобилия. Уж если морозы — так лютые, если солнце — то бесконечное, если тайга — то лесной океан, если луга — то буйные.

Не удивляйтесь: есть на Колыме луга, и местами такие богатые, что им позавидует знаменитая пойменная Мещера.

Я жалел, что среди моих книг в тайге не оказалось определителя растений. К счастью, Попов был доподлинной говорящей книгой: наверное, он знал все, что касалось живого на Севере — травы, деревья, звери, птицы, рыбы были хорошими знакомыми и друзьями моего таёжного товарища.

Особенно богато травами оказалось недавнее пожарище в окрестностях одной нашей разведки.

После обильных колымских дождей, под знойным и нескончаемо долгим северным солнцем пространная плешина посреди тайги, удобренная золой сгоревших лиственниц, заросла такой высокой, сочной и яркой травой, какой я никогда не видывал ни в средней полосе, ни на юге России.

На этой обширной луговине пасся наш Мухомор. Он раздобрел, поправился на вольной траве и на колымскую жизнь не жаловался.

Я очень досадовал, что так невнимательно и даже с некоторым презрением относился раньше к ботанике и вот теперь ничего не смыслил в том растительном богатстве, которое окружало нас. Рано или поздно, а за легкомысленное отношение к себе ботаника обязательно отомстит.

Иногда я выдирал какую‑нибудь особенно поразившую меня размерами и густой своей зеленостью травину и приносил её Попову:

— Что это такое?

— По–сибирски траву эту вейником зовут, —просвещал меня Попов, — а у нас в России — очеретом.

В другой раз я приносил Попову какой‑то знакомый злак. Знакомый, а назвать его не умел.

— Эх, парень, — стыдил меня Попов, — это же якутский пырей, знать надо.

Приглядишься — действительно пырей!

Я развешивал пучки неведомых мне трав по стенам нашего таёжного жилья. К концу лета у меня составился своеобразный пахучий гербарий. Наш таёжный луг оказался очень богатым разными злаками: у меня висели пучки лугового мятлика, костра, сибирского колосняка, красной овсяницы. Злаки эти росли вперемешку с пышным т красивым разнотравьем. Все эти дикие герани, василистники, горечавки, молоканы, синюхи, морковники сообщали нашему луту в пору цветения красоту необычайную. Глаз отдыхал от мрачноватого однообразия темноствольной, зеленокронной тайги.

К осени мы должны были закончить полевые работы и всем лагерем перебраться в посёлок управления, отстоящий от нашей разведки вёрст за двести. Далековато!

Случилось все совсем по–другому. Один из ключей оказался очень перспективным. Радиограммой (а тогда у нас уже были рации) мне предложили за зиму внимательно обследовать этот ключ линией шурфов. Запасы продовольствия обещали доставить по зимним дорогам.

Зима, собственно, уже наступила: травы на нашем лугу пожух‑ли, скучно чернели, припорошенные первым снегом. Заледенело густо заросшее резучей осокой озерцо. Заскучал и наш Мухомор: рацион его после обильного летнего разнотравья сильно оскудел.

Я показал Попову радиограмму. Он резко покраснел — верный признак, что друг мой чем‑то расстроен и начинает сердиться.

— А как же Мухомор? Нам‑то с тобой по зимнику подвезут корму. А скотина как же?

Верно! О Мухоморе мы не подумали.

— Какие сена были под носом! —бушевал Попов. —А теперь вот скотине жрать нечего.

Гневался Попов справедливо. У него в снаряжении и косы и грабли были, а вот накосить лошади хорошего лугового сена мы не удосужились.

— Чего же ты молчишь? — сердито выговаривал мне Попов. — Собирай людей, пойдём сено косить; не подыхать же скотине из‑за вашей бестолковщины.

— Да какое сейчас сено? Зима на дворе, —пытался я урезонить своего разбушевавшегося друга.

— Сено дрянь, это ты верно говоришь, но другого до тепла все равно не будет.

Попов привёл меня на замёрзшее озерцо. Без лишних слов он начал прямо по льду косить густую щётку ещё зеленой осоки. Следом мы сгребали грубое мёрзлое «сено» в копны.

В охотку, на лёгком морозце, работалось весело.

— Так это у нас не сенокос, а ледокос получается, — сказал я Попову.

— Сенокос–ледокос, — недовольно ворчал Попов. — Летом надо меньше ушами хлопать: травы‑то в пояс вымахали. И какие травы— душистые, сильные! Не было бы нашему Мухомору горя. А то вот теперь живи на мёрзлой осоке. Тебя бы этой осокой покормить…

— Кто же знал, Попов, что зимовать нам в этом распадке?

— Знать ты обязан, ты за свои знания жалованье получаешь.

Я не стал спорить. Чего же спорить, когда он кругом прав: сена Мухомору можно было накосить превосходного. Сами‑то мы примыкавшую к становищу луговину отлично использовали для создания себе комфортабельной жизни.

Когда наши пышные колымские травы зацвели, Попов отдал команду:

— Пошли мешки травой набивать, а то от голых‑то нар мозоли на боках.

Попов знал, что нужно. Несколько вечеров мы запасали траву и сушили её на рубленой кровле своей таёжной избы. Мы рвали зелень руками. Попов отбил косу и с крестьянской обстоятельностью выкашивал пахучие зеленые островки. По его совету мы набивали матрасные мешки туго, как только могли, так что внешним видом они походили на взбитые перины кустодиевских красавиц. Увы, только видом и только внешним…

— Так ведь с такого лежбища свалишься! —протестовали мы.

Но Попов был неумолим:

— Ничего, умнется.

Когда я в первый раз взгромоздился на свою «перину», то действительно едва не скатился. Круглая и толстая, как колбаса, «перина» на первых порах для лежания оказалась совсем не удобной, и я сказал под общий смех:

— Ничего, комфортабельно!

Попов покосился на меня с подозрением:

— А ты не ругайся понапрасну; говорю, умнется — спасибо скажешь.

Матрасы и в самом деле быстро умялись, и мы не уставали благодарить Попова за его предусмотрительность, оказавшуюся как нельзя более кстати.

Нам‑то жилось («комфортабельно», но больно было смотреть, как тощал и хирел наш Мухомор на мёрзлой осоке. Она стала его единственным пропитанием. К своему коню — преданной и безропотной животине — мы относились с уважением и очень тревожились за его судьбу.

Первым не выдержал Попов.

— Жалко скотину, пропадёт. Из‑за нашей же глупости пропадёт, —вздыхал он, ворочаясь на своей постели.

Стали мы замечать, что самый пышный матрас в нашей хате, обладателем которого был, конечно же, Попов, начал катастрофически худеть. И однажды утром мы обнаружили, что Попов кряхтел и ворочался уже вовсе не на матрасе, а на полушубке.

— Куда же ты сенник свой подевал? — спросил я, догадываясь о случившемся.

— Куда надо, туда и подевал. Ты лежи себе, помалкивай.

Попов не отличался многословием, изъяснялся он туманно и неопределённо. Но на этот раз понять его было совсем не трудно: он скормил сено Мухомору.

В тот же день мы всей партией вытрясли свои матрасы в конюшне. Было нас человек двадцать, и получился довольно внушительный стожок несколько помятого, правда, но всё же сена.

Мухомор до тепла продержался, а мы с «комфортом» проворочались остаток зимы на полушубках.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: