— «Полюбуйтесь-ка на Ведекинда с женой!»

— «Как, как, как?»

Ярко вспомнилась милая спутница милых часов в «Симплициссимусе», проведенных недавно.

— «Каскадная дива!»

Встал ярко суровый мужчина.

— «Паяц!»

Защищал мою яркую парочку с пеной у рта; это было в Париже; оттуда я справился точно у мюнхенцев: с нами ль сидел Ведекинд. И ответ получил: да, — сидел в «Симплициссимусе».

А кто был лейтенант, — я не знаю.

Однажды, придя в «Симплициссимус», я получил приглашение от архитектора: вечер окончить домашней пирушкой; устроил ее, уезжая из Мюнхена, — для «симплициссимусовцев»; также он приглашал и других; и, когда собрались, он поднялся, воскликнувши:

— «„Дер Симплициссимус“ циет хинаус» [ «Симплициссимус» выходит].

Человек двадцать встали и вышли на улицу; я шел с миловидной женой драматурга; он — мрачно шагал впереди: в пустой улице; а перед ним шел приплясом художник в плаще, изломив поля шляпы, держа на руке мандолину, — меж отблесками фонарей, от которых, как рыбки, скользили на плитах дробимые отблески; скоро мы все оказалися в комнате: стол, ковер, стулья, диван; на полу — пирамида квадратных подносов, наполненных кружками; кто-то, поднявшись на стул, прокричал:

— «Все, что будет увидено здесь, — пусть останется в этих стенах!»

Молодежь поскидала с себя пиджаки, принимаясь за кружки; и грохнули: «хохи» хозяину.

Вдруг Ведекинд вышел на середину ковра, сняв пиджак; чуть присевши в классической позе борца, головой наклоненной — к жене; та, вскочив, вылетая из белого блеска одежд, как из крыльев, — стремительно бросилась к мужу, стараясь его опрокинуть; и кубарями покатились они на диван, где в летающем сальто-мортале жена оказалась на шее у мужа; коленями, точно клещами, затиснула шею ему; миг, — она уж под ним; ноги — вверх; и показывала из-под веера юбок свои панталончики.

Мы, расступясь, наблюдали борьбу: Ведекинд дал ей время развить весь орнамент телесных движений, напомнивших танец Дункан, взятый в темпах стремительных; позою поза стреляла; она завивалась, как трель дисканта над звучащею басом, могучей скульптурою торсов, напомнивших пращников, дискометателей; Франк Ведекинд был не менее великолепен в борьбе; наконец он ее положил на лопатки все с тою же бледною маской лица, устремленного мимо — жены, мимо мира, — в себя!

Вероятней всего: фотография, столь ужаснувшая немцев, снята была после турнира супругов; мы пели и пили; я помню, как мандолинист, заломив поля шляпы, запевши струной, проводил меня до дому; долго бренчала струна в пустоте ночной улицы; я уж стоял у окна, раздеваясь, а где-то она еще плакала.

Бегство из Мюнхена

Все мне наладилось в Мюнхене;62 были теплы наши споры, мечты об Италии: перевалить Сен-Готард63 и, надевши «рукзаки» [Дорожные мешки], пешком опуститься в Лугано, в Милан; переживши Флоренцию и постояв под Джиотто в Ассизи [В Ассизи — фрески Джиотто], безумствовать в Риме.

Меня ожидала и близкая радость: Э. Метнер [См. «Начало века», глава первая], оставивши Нижний64, с женою и братом своим, композитором, переезжали сюда: в декабре;65 я мечтал о беседах-пирах впятером; из Москвы от Эмилия Метнера сыпался град указаний: «А вы посетили ли? Не посетили! Бегите скорей: немцы — то, а — не это». И вдруг узнаю: Метнер — в нервной горячке: Братенши, Андрей, брат жены, застрелился, убивши любимую женщину (по первому браку Сенцову); Братенши я знал; мы с ним встретились перед отъездом; как я, выхлопатывал паспорт он, чтобы, как я, убежать: от семейной трагедии.

О, — эти «куклы» пустые!

Свое обещанье писать Щ. сдержала;66 и я успокаивался, разбираясь в угарном двухлетии.

Вытащил текст уж когда-то готовой симфонии67, мысля ее переделать, мечтая о разных технических трюках; как-то: с материалами фраз я хотел поступить так, как Вагнер с мелодией; мыслил тематику строгою линией ритма; подсобные темы — две женщины, «ангел» и «демон», слиянные в духе героя — в одну, не по правилам логики, а — контрапункта.

Но фабула не поддавалася формуле; фабула виделась мне монолитной; а формула ее дробила в два мира: мир галлюцинаций сознания и материальный; слиянье искусственных этих миров воплощало иллюзии, диссоциируя быт; сама фабула перерождалась теперь в парадокс контрапункта; я был обречен разбить образ в вариации вихрей звучаний и блесков: так строился «Кубок метелей»; он выявил раз навсегда невозможность «симфонии» в слове68.

Я в Мюнхене думал, что я разрешу то, пред чем отступил Маллярме; Мюнхен — вовсе не творческий город — такой, как и старая, наша Москва, из которой я бегал: работать; из Мюнхена Ибсен уехал работать в Тироль; в Мюнхене ж В. Владимиров ставил себе невыполнимые цели; стиль мюнхенской живописи — безвкусица.

Я писал с упоением, все мечтая увидеться с Метнером: с ним поделиться заданием: —

— вдруг!.. —

— письмо Щ., я —

«бесчестен», свой «Куст» [См. «Золотое руно», 1906 г., № 10–1169] напечатав в «Руне»;70 а — «Куст» — бред, мной написанный летом, — в эпоху, когда Щ. нарушила слово свое; в этом жалком рассказе заря — не заря, огородница — не огородница; некий «Иванушка», ее любя, бьется насмерть с «кустом»-ведуном, полонившим ее (образ сказок); бой подан в усилиях слова вернуться к былинному ладу; и — все!

Ни намеков, ни йоты «памфлета»; сплошная депрессия, как и стихи «Панихида», как бред с «домино»; жалко; бред, о котором забыл, — напечатали.

И не в «бесчестности» каялся я, потому что «бесчестность» — предлог для «бесчестной» нарушить, в который раз, данное слово: писать; я ж, дав слово не видеться год, отрезал от свиданья себя; можно всаживать нож; его всаживать в спину — бесчестно.

Увиденная багряница вспыхнула старыми бредами, перерождаясь опять в домино; но убийство и самоубийство — изжиты, отрезаны, раскритикованы; а «домино» уже бегало в жилах отравленной кровью, которая вспыхнула даже физически, как зараженная ядами «трупа», во мне.

Здесь, в Мюнхене, под впечатленьем предательства Щ. — Аш и плясы художников в черных плащах с мандолинами мне обернулись строками:

Возясь, перетащили в дом
Кровавый гроб два арлекина.
И он, смеясь, уселся в нем…
И пенились, шипели вина…
Над восковым его челом
Склонились арлекина оба —
И полумаску молотком
Приколотили к крышке гроба71.

Но дело не в Мюнхене; арлекинада другая вставала в сознании: слухи разыгрывались о разгульном весельи, которым охвачен был вдруг Петербург, столь недавно ушибший; и, может быть, два арлекина, меня вколотившие в гроб, в подсознании жили — Чулковым и Блоком; я в Мюнхене видел себя заключенным, как заживо, — в гробе.

Куда мне бежать? В Петербург? Нет, — отрезано: данным ей словом; в Москву? Нет… Куда ж? Побежал я на Вагнера; в уши забила какая-то дрянь, а не Вагнер; взвизг ярости — моя статья: «Против музыки»: [Неперепечатанная статья в «Весах»72] музыка — лжива, когда ею подлость прикрыта; отослано… — мало; пишу манифест «Оскорбителям»: [См. «Весы», 1906 г., № 1273] в нем меценаты — мои палачи: «Посылаем вам наше… проклятие» [См. «Художник — оскорбителям»74]. Мало: и люди пера — хороши; встали: крашеный, в мушках, Кузмин, Арабажин с своим «социализмом», Иванов с «и нашим и вашим»; пишу я в «Руно» свой памфлет; [Неперепечатанная статья в «Золотом руне» (заглавие забыл)75] «домино» продолжает шептать:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: