В те месяца круто падали нравы прессы; принципиальным сотрудником желтой прессы, в моем понимании, мог стать лишь вполне беспринципный человек, как Влас Дорошевич. Я, настроенный угрюмо и мрачно, относился с глубоким презреньем и к возможной своей газетной славе, и к материальным благам, которые могли бы отсюда ко мне притекать; с начала 1908 года я угрюмо засел у себя, не откликаясь ни на зовы писать в газетах, ни на предложения читать лекции; последних было все еще слишком много у меня; но я иногда еще прибегал к кафедре, чтобы быть в контакте с живой молодежью; газетной же атмосферы вынести я не мог; с 1908 года мое участие в газетах — всегда редкий эпизод; такими эпизодами бывали появления фельетонов в «Утре России»179.

Позднее пробовал я писать в «Киевской мысли», потому что, попав в Киев, я встретился с Виленским и Валентиновым, там осевшими после разгрома газеты в Москве;180 они затащили меня к Кугелю, вырвавшему у меня фельетон; несколько фельетонов появились в «Киевской мысли»;181 но и здесь сотрудничество быстро пресеклось. Еще позднее ряд дорожных фельетонов появился в газете «Речь»;182 пытался писать я и в эпоху войны антимилитаристические фельетоны; но меня уведомили, чтобы я писал осторожней; опять сотрудничество мое иссякло183. Уже перед самой революцией эпизодически я стал давать материал и в «Русские ведомости»184, и в самую левую тогда в Петербурге газету: «День»185.

В 1907 году несколько месяцев я жил газетного жизнью; первые газетные выступления мои случились в оригинальной газете, в момент распада в ней левокадетских устремлений; газета покатилась налево под град ее изничтожавших ударов со стороны генерал-губернатора Гершельмана; я не помню даже первоначального названья газеты; в эпоху моего сотрудничества она меняла названия каждые три дня; и выходила, чтоб вновь закрыться; из вереницы заглавий лишь помню: «День», «Час», «Минута»;186 издатель ее был чудак, Мамиконян187, ухлопавший в нее все свое состоянье, которое он выплатил штрафами; он был в газету влюблен; ухлопав последние деньги, он не имел даже квартиры; в редакции жил, ел и спал: на драном диванчике; угрюмый, бородастый, большеглазый, не походил на издателя он; газета его была, по тогдашней оценке, лева; секретарем редакции был крошечный, белокурый хромец, по фамилии Голобородько; он мрачно выдаивал из меня фельетоны, печатая все, что бы я ни писал; он утверждал себя турецким подданным; я его не оспаривал; а редактировал несколько позднее остатки этой странной газеты с переменным заглавием старик Белорусов; я ладил с ним, мало понимавшим в литературе, но мне почему-то верившим; он чувствовал в моей злости нечто; мы сходились с ним на отвращении к провокации: он — к политической; я — и к литературной.

При мрачном Мамиконяне, турецком подданном Голобородько и старике Белорусове работалось в газете легко и свободно, пока меня не похитили из жалких развалин ее тогдашние социал-демократы, затевавшие «Столичное утро».

Не помню, как я в газету попал; но кажется, — не без Валентинова (Вольского); это был живой, бледный блондин, обладавший и даром слова, и умением будоражить во мне вопросы, связанные с марксизмом;188 он не был типом газетчика; скорей — доморощенного философа; мне казались странны его безгранные расширения марксизма на базе эмпириокритицизма; но я ценил в нем отзывчивость и то вниманье, с которым он выслушивал тезисы мной вынашиваемой теории символизма; он писал в те дни книгу, за которую ему так влетело от Ленина, назвавшего позицию этого рода эмпириосимволизмом; мы с ним договаривались почти до согласия в конечных темах наших построений; но Валентинову я подчеркивал, что позиция его развивается за пределы марксизма; и — в сторону символизма; он, в свою очередь, силился мне доказать, что напрасно я держусь за слово «символ», так как я на три четверти марксист; символизм-де во мне — ни при чем. Прочтя поздней знаменитое сочинение Ленина, я подумал: прав-то был я, а не Валентинов в оценке его тогдашней позиции189.

Во всяком случае, Валентинов был острый, увлекательный собеседник, живо относившийся ко мне и Брюсову;190 его-то усилиями и наладилась связь меж «Весами» и «Столичным утром»; литературный материал газете поставляли сотрудники «Весов».

В редакции газеты я завязал отношения с другим человеком, с которым не раз позднее встречался: с Петром

Абрамовичем Виленским; бледный, грустный брюнет, с черными остановившимися глазами, этот дельный и честный газетчик, прекрасный техник (тогда — меньшевик, поздней — большевик), представлял интерес: с каким болезненным анализом вперялся он в конфликты сознания; «то время» ведь для газетчика представляло собою сплошной конфликт; Виленский остро переживал вопросы совести, заостряя их до проблем романов Достоевского; с Валентиновым связывали меня теоретические интересы; Виленский интересовал переживаниями ужаса и гадливости перед разгулом желтой печати и всяческой провокации.

Когда газету захлопнули и я, вернувшись из Петербурга, узнал, что редакция выслана из Москвы, для меня стало ясно: на пути моем как газетчика вырастают сплошные конфликты с совестью; я надолго отказался от возможности реально работать в газетах; а между тем редактор «Утра России», Алексеевский, постоянно тянул меня в свою газету191, не стеснявшуюся в средствах; ничто не препятствовало мне утвердиться в этой «богатой» газете; препятствовал ее дух; помню, как Алексеевский пытался мне внушить правила газетной этики, искренно не поняв, почему после этих внушений я тихо ретировался (сотрудничество мое ограничилось раз в год издали посылаемым фельетоном на мою, а не их тему); он посылал меня вместе с Андреевым в Ясную Поляну к Толстому, прося дать силуэт Толстого;192 но я — отказался поехать; мои Силуэты в те дни были модны; но сделать Толстого объектом моды казалось мне неприличным.

К этому времени я многое уже рассмотрел в мире газет; и этот мир в сознании моем сплелся с азефовщиной, уже повисшей в воздухе;193 когда через год оказался я в Киеве и наткнулся на П. А. Виленского194, то обрадовался ему, как родному; для меня встал период, когда все еще можно было работать в газете. Помню, как мы с ним бродили по пригороду, среди приднепровских оврагов, а он признавался, что и ему хочется спрятаться от тогдашнего поганого мира, в котором он должен работать; казалось, глядя на бледное его лицо и глаза его, вперенные перед собой: этот — не типичный газетчик, а скорее исследователь глубин падающего сознания; он мог бы быть и судебным следователем от подпольщиков, и писателем школы Достоевского; он никуда внешним образом не бежал: лишь глубоко забронировался; под маской бесстрастия работало с еще большей остротой его сознание аналитика; позднее еще он был первым человеком, которого встретил я в Петрограде по возвращении из-за границы195: перед революцией; он оставался газетчиком в «маске»; я его попросил растолковать, почему в газетах печатают бред; с прежней грустной улыбкой он меня повел в ресторан, где и объяснил: в моих выступлениях из-за границы выявил я себя Дон Кихотом, пытаясь провести в фельетонах своих хоть тень правды:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: