Тарарах

Никчемная жизнь вела к взрыву, который случился не так, как его ожидали.

Вот как он случился.

Блок просил читать «Дитя-Солнце», мою поэму: в грозою насыщенный день; был Сережа угрюм; он остался сидеть над своим словарем, морща брови, готовясь к каким-то решеньям, продумываемым на прогулках; бывало, сидит: как укушенный встанет, рассеянно спустится со ступенек террасы; и — ну: замахал километрами — по полям, лесам, топям; вернется веселый; его ни о чем не расспрашиваю: расскажет и сам.

Итак, — я читал, имея перед глазами террасу: со сходом в сад; я случайно увидел, читая, сутулую спину, нырнувшую в зелень: Сережа — в тужурке, без шапки, прошел там… Читал два часа; Блоку нравились ритмы поэмы; он их обсуждал; уже подали чай: уже — ночь.

— «Где Сережа?»

— «Наверное, шагает в окрестностях; и сочиняет стихи».

Я же знал, — не стихи сочиняет, а ищет решенья; чай — выпит.

— «Сережа?»

— «Как в воду канул!»

Пробило одиннадцать: и мы сошли в сад; мы кричали:

— «Сережа!»

Обегали все дорожки; шагали по полю; над лесом повесился месяц, вытягивая наши тени на желтых своих косяках, полосатящих луг; где-то плакал сычонок.

— «Се-ре-жа!»

И кто-то сказал:

— «А в лесах много топей; коли попадет, то… Был случай…»

— «Се-ре-жа!»

Блок в стареньком, пегом своем пальтеце с перетрепанными рукавами казался длинней и рукастей, когда подобрал длинный кол; он, его прижимая к груди, на него опираясь, топтался растерянно, полуоткрыв рот: стоял без шапки; кольца вставших, рыжеватых волос завивались; и месяц облещивал их.

Било издали: час!

Мы вернулись и почему-то втроем оказались в верхней комнате: моей и Сережиной; растерянная Александра Андреевна осталась внизу; ее сердце шалило; Л. Д. уронила голову в руки; и куталась молча в свой темный платок; у всех была одна мысль: «Болотные окна!» Блок теперь поминал Сережу — с сочувственной мягкостью; стало светать; тут увидели шейный крестик, забытый на столике: зачем его снял он с себя? Л. Д. на меня покосилась с тревожным вопросом в глазах; ей ответил на мысль: «Никогда!»

— «Ты уверен ли?» — переспрашивал Блок.

Мы глаз не смыкали в ту ночь; и сидели на лавочке в розовом косяке восходящего солнца, передавая глазами друг другу: «Пожалуй что… окна»; в шесть часов верховые опять ускакали в лес: обследовать топи; Блок, севши на рыжую лошадь, за ними умчался галопом; говорили: надо бы заявить о случившемся в волости; надо бы обследовать ярмарку в Тараканове.

Я без шапки пустился бежать по дороге в синейшее утро: ни облачка; вспоминалась кончина родителей друга; и бедствия, случившиеся в его роде; неужели стряслось и над ним?

Ярмарка: останавливал — баб, мужиков, писарей и торговцев:

— «Не видели ли студента, — без шапки, в тужурке, в больших сапогах, сутулого, темноусого?»

Обежал все ряды: ничего не узнал; вдруг — сзади: за локоть:

— «Эй, — спросите-ка женщину из Боблова: она — видела».

Женщина вытолкалась:

— «А вы про студента из Шахматова?»

— «Да».

— «Они ночевали у нас: я сама-то от Менделеевых; студент пришел ночью; собаки наши было его покусали; барышня с барыней чаем поили; у нас ночевал».

Я — понесся обратно; кричал еще издали:

— «В Боблове, в Боблове он».

Александра Андреевна, которая задыхалась всю ночь, — тут не выдержала: прошипела со злостью:

— «Эгоист с черствым сердцем… Никому ничего не сказал… Ушел в гости… А мы-то!»

Л. Д. улыбнулась; Александра Андреевна, это видя, — пошла и пошла: и тут — о, господи — «род»; Анну Ивановну Менделееву не любила она, отделяя «Любу» от матери («Люба» же ненавидела — «тещу»); «Менделеевы» не чтились «Бекетовыми»; визит в Боблово был истолкован по-своему: «отродье» сделало этот визит, имея мысль заключить союз с Менделеевыми в «пику» Блокам: вот, вот-де они, — «Коваленские»!

Ход этих мыслей я тотчас же понял; он был оскорбителен мне; я подумал, что «мамы» и «тети» в своих родовых подозреньях не лучше «Сен» и «Душ», — бледных дев, омрачивших последние месяцы О. М. Соловьевой [См. «Начало века», глава вторая], ослабленной ими до… нервной болезни. О, гнезда дворянские: «Души» и «Сены», и «мамы», и «тети», и «бабиньки».

О, — fin de siecle! [конец века (фр.). — Ред]

Я — сдержался.

Сережу мы ждали к обеду; но он не явился; под вечер из лесу всплакнуло: захлебываясь бубенцами, нарядная, пестрая тройка вдруг выскочила из деревьев; Сережа, без шапки, махал из нее, хохоча; но его Александра Андреевна как обухом:

— «Что ж, по-твоему, ты так поступил?»

Скажи просто, — он сконфузился бы; перед «тетушкой» извинился бы; услышав шипение, он вместо всякого объяснения «казуса» с ним заартачился:

— «Я поступил, как был должен».

Под «долгом» он разумел лишь продолжительную прогулку: он мыслил, гуляя; его слова были приняты в другом смысле, для него обидном: он нанес-де визит в Боблово в чью-то «пику»; визит был обдуман-де65.

— «Думал ли ты, что я могу умереть?»

— «Мой долг…»

— «Так из долга ты можешь переступить через жизнь?» — развивала свою «психологию» тетушка; это значило: «Иван Карамазов перед убийством отца»; она же мне говорила: Сережа-де — вылитый Иван Карамазов; под «карамазовщиной» — разумелась злосчастная «коваленщина», Иван Карамазов — черств; его братец — чувственен; черствость и чувственность сочетаются: в черствую чувственность; и это-де случай Сережи; а почему не сынка? «Саша» Блок, молчавший в ответ на просьбу быть внятным, — не черств ли? И «Саша» Блок, посещающий проституток, — не чувственник ли? Это все не в стиле Сережи, открытом и чистом.

Багрово засвирепев, он молчал; вопрос повторился:

— «Так можешь из долга переступить через жизнь?» Брови сдвинулись:

— «Могу!»

И он был прекрасен, когда высказывал то, чему аплодировали и Бекетовы: Каляев и Савинков приводили в восторг их; в эти ж года слово и дело расходилось не в Сереже, а в Саше.

Мы стояли втроем перед домом; Сережа ушел; я ж излился в словах, очень резких, по адресу Александры Андреевны; и — обратился к Блоку:

— «Я более не могу: я уеду».

— «Тебя понимаю», — ответил мне Блок. То же сказал и Сережа:

— «Тебя понимаю».

— «А ты?»

— «Ну уж нет, — усмехнулся со смыслом он, — я остаюсь»66.

Он мне стал объяснять казус с Бобловым: все эти дни много думал о Блоке он над словарями, затая от меня процесс своей мысли; для него провалился «кузен», точно в топь, в галиматейные образы «Нечаянной радости», которые силился увить розами он; гниловата ли «мистика» В. Соловьева, коли из нее вырастает подобное, — вот вопрос, поставленный Сережей.

— «Я шагал по лесам, разобраться во всем этом; вдруг, как звезда, осенило меня: есть, есть путь; веру в жизнь я почувствовал; тут вижу: заря впереди; я сказал себе: „Ты иди: все вперед, все вперед, не оглядываясь и не возвращаясь; путь — выведет“; я очнулся от мыслей; я понял, что я заплутался, и оказался под Бобловым».

В эту минуту он был угловат, но прекрасен67.

Последней визитной карточкой обитателей Шахматова к нам влетела из окон летучая мышь; мы ее выгоняли, подняв свои свечи; я утром уехал; и более не был здесь.

Пережитое стояло, как боль; предстояло еще мое личное столкновение с Блоком (я был «секундантом» Сережи пока); мне казалось: противник коварен; не скрестит меча своего он с моим: «Боря, Боря» — с задумываньем удара мне в спину; горела обида за оскорбление друга; задумался и — пролетел мимо Крюкова; вот и Москва; но на что она мне?

На перроне, купивши газету, узнал: взбунтовавшийся броненосец «Потемкин» ушел из Одессы в Румынию;68 ненависть к «гнездам», к традициям переплеталась с ненавистью к режиму.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: