Вскоре же по отъезде Аси88 имел я серьезнейший разговор с П. д'Альгеймом, более влиявшим на судьбу племянниц, чем мать; в результате этого разговора я получил душистый по тону ответ: д'Альгейм не только не будет препятствовать моему сближенью с племянницей, но и способствовать ему; он мне предложил предстоящей зимой ехать в Брюссель:
— «Но вам придется считаться со стариком Дансом; он средневековый, строгий, сумрачный; он держит Асю как в монастыре; изредка бедняжка гостит в Шарлеруа у мадам д'Эстре, дочери Данса. Так что вам придется видаться с „петит“ — в присутствии старика или экономки-старухи, которая — о, о, — мегера! Ну да ничего: где нет препятствий к свиданьям — там нет аромата», — пустился он мне развивать философию жизни.
Близился уж июнь; я опять переехал в Дедово, к другу; с обитателями Дедова, Коваленскими, отношенья как будто наладились; но чувствовался холодок от Сережи; мое увлечение Асей встречало в нем отклик живой (сам же он увлекался сестрой ее, Таней); но проблема самопознания в моей трактовке была ему даже враждебна; замкнулись невольно мы; к нам являлся и Эллис, притрясываясь в таратайке, в мухрысчатом сюртучке, в том же все котелке89; он в это время дорабатывал книгу о символизме; писал в музее он; он все нервничал, чего-то боялся; и даже: кричал по ночам; производил, в общем, жалкое впечатленье: на ладан дышал.
Время мое было занято писаньем романа; и лето казалось неважным; и в Дедове было неважно; отдушины — письма от Аси, сперва из-под Луцка; потом уж — из Брюсселя; я отвечал ей длиннейшими письмами, над которыми просиживал ночь напролет; к августу появилась в письмах ее нота вялости; они стали реже.
Я был охвачен рядом новых тревог и забот, отрезавших надолго от брюссельской переписки.
И первая тревога — инцидент с Эллисом90.
Инцидент с Эллисом
В последний свой приезд в Дедово Эллис был так неумерен в словах, так ругался, такие высказывал мысли о прессе, что я вынужден был одернуть его:
— «Если ты будешь и далее продолжать разглагольствовать в этом же направленьи, то — помни: тебе будет плохо!»
Он задергал плечом; и — уехал.
А через несколько дней я читаю в газетах: литератор Л. Л. Кобылинский попался в музее с поличным — вырезывал страницы из музеиских книг; в газетах стоял просто грохот; Сережина бабушка, Александра Григорьевна Коваленская, очень любившая Эллиса, мне говорит:
— «Поезжайте скорее в Москву… Разузнайте, в чем дело: опять, вероятно, травля!»
Лечу: и — попадаю в разгар «инцидента».
Считаю его характерным; натура противоречивая, Эллис всегда отличался почти потрясающим бескорыстием; он отдавал людям с улицы все, что имел; он годами позабывал об обеде; давно уже книги свои он пожертвовал неимущим; но он был ужасно небрежен по отношению к книге как таковой; и дать ему книгу — значило: или ее получить перемаранной заметками на полях, с дождем восклицательных знаков, иль — книги лишиться, — не потому, что присвоит ее: затеряет ее; не раз у себя на столе находил занесенные Эллисом книги, исчерченные карандашными вставками; приходя же к друзьям, он без спроса брал книги их; часто зачитывал; над ним трунили; он сам над собою трунил; и, разумеется, никому и в голову не приходило, что порча книг Эллисом есть преступление; с той же рассеянной, непохвальною легкостью он работал в музее над книгою о символизме;91 к несчастию для него, его посадили в отдельную комнату; и кроме того: в эту комнату его допустили с комплектом его же книг, только что подаренных ему «Скорпионом» специально для нужных вырезок и вклеек в рукопись; пользовался же он двойным комплектом: музейским (для справок) и «скорпионовским» (для вклейки); и раза два, перепутавши книжные экземпляры, выкромсал ножницами — из экземпляров музейских; именно: он испортил вырезками страницу в моей книге «Северная симфония» и страницу в моей же книге «Кубок метелей»; служитель музея случайно увидел, как он вырезывал; и когда ушел Эллис, по обычаю оставляя портфель работы, со всеми вырезками, то служитель отнес портфель к заведующему читальным залом, фанатику-книгоману, Кваскову; Эллису сделали строжайший выговор: конечно, за неряшество, а не за воровство; и лишили права его работать в музее. Квасков с возмущением рассказывал об этом факте; пронюхал какой-то газетчик; враги «Весов» вздули до ужаса инцидент; неряшество окрестили именем кражи;92 можно было подумать, читая газеты, что Эллис годами, систематически, выкрадывал ценные рукописи. Министр Кассо, прочитав заметку о «краже» в музее, воспользовался этим случаем, чтобы спихнуть с места директора, профессора Цветаева (у них были счеты); он требовал: дать делу ход.
Теперь о Цветаеве: этот последний питал к Эллису ненависть93; Эллис являлся почти каждый день на квартиру его — проповедовать Марине и Асе, его дочерям, символизм; и папаша был в ужасе от влияния этого «декадента» на них, — тем более, что они развивали левейшие устремленья для этого косного октябриста: они называли себя тогда анархистками; в представленьи профессора, Эллис питал их тенденции: ни в грош не ставить папашу94. С другой стороны: дама, в которую папаша влюбился, по уши была влюблена в Эллиса; и здесь и там — торчал на дороге профессора «декадент»; оскорбленье свое он и выместил как директор Румянцевского музея. И кроме всего: он желал выкрутиться перед его не любившим министром; он потребовал строжайшего расследования с тенденцией обвинить Эллиса.
Результат осмотра книг, читанных Эллисом в музее (за многие годы), был убийственен для Цветаева: кроме двух страниц, вырезанных из «Симфоний» на виду у служителей, с оставленьем им на руки своего портфеля (вместо того, чтобы унести портфель с «уворованным»), — никаких следов «воровства», которого и в замысле не было; Эллису ль «воровать», когда его обворовывали редакции нищенским гонораром, когда он всю жизнь обворовывал сам себя отдаванием первому встречному своего гонорара и после сидел без обеда. Пришлось же позднее Нилендеру отнимать у Эллиса деньги, чтобы их ему сохранить на обеды.
И этого человека «маститый» профессор Цветаев хотел объявить злостным вором.
Личная месть и угодничество перед Кассо, от которого разбегались в ужасе и умеренные профессора, — превратили седого «профессора» в косвенного участника клеветы; пока над Эллисом разражалась беда, комиссия по расследованью «преступленья» сурово молчала, укрепляя мысль многих о том, что материал к обвинению, должно быть, есть.
На Эллиса рушились: и личные счеты министра с Цветаевым, и ненависть последнего, и ненависть почти всех писателей за «весовские» манифесты; оповещение о воровстве печаталось на первой странице;95 оно облетело в два дня десятки провинциальных газет; а опровержения не печатались; через два месяца постановление третейского суда, снявшего с Эллиса клевету, было напечатано петитом на четвертой странице «Русских ведомостей»; и осталось не перепечатанным другими газетами;96 и тот факт, что судебное следствие прекратило «дело» об Эллисе вслед за следствием музейной комиссии, и тот факт, что третейские судьи (Муромцев, Лопатин и Малянтович) — признали Эллиса в воровстве невиновным, — не изменили мнения: казнили не «вора», — сотрудника журнала «Весы».
Не забуду дней, проведенных в Москве; я с неделю метался: от А. С. Петровского к скульптору Крахту, от Крахта к С. А. Полякову, в «Весы»; из «Весов» — в музей; оттуда — к Эллису, к Шпетту, к Астрову; Эллиса ежедневно таскали на следствие: в комиссию при музее; а элемент, мною названный «обозною сволочью», неистовствовал во всех российских газетах, взывая к низменным инстинктам падкой до сенсации толпы; гадючий лозунг: «Все они таковы» — раздавался чуть не на улице, где сотрудников «Весов» ели глазами;97 передо мною вставала картина толпы, убивающей Верещагина98 («Война и мир»); нас прямо ставили вне закона, особенно тогда, когда закон дело прекратил, а где-нибудь в Харькове, Киеве и т, д. продолжали писать;