— Любовь моя, — проговорила она нараспев и как будто не для него, зазывно приоткрывая губы и округляя сияющие глаза. У него было ощущение, что он тут ни при чем.

Сердце горело огнем, и он едва переводил дух, крепко сжимая подлокотники кресла, словно ему предстояло пройти через пытку.

— Что? — отозвался он, не сводя глаз с жены.

— Ах, моя любовь! — тихо произнесла она, просияв короткой значительной улыбкой, от которой у него перехватило дыхание. Она же соскользнула с дивана и, быстрым шагом приблизившись к мужу, нерешительно притронулась к его волосам. В его мозгу словно вспыхнул огонь, и боль была острой, как радость, как освобождение от чего-то давящего — снова можно двигаться, а после насладиться покоем. Его боязливые пальцы коснулись ее руки, и она, опустившись между его коленями на пол, спрятала лицо у него на груди. Он крепко прижимал к себе ее голову, и огонь бежал по его жилам, пока он ощущал круглую маленькую головку-орешек в своих руках, льнущую к нему там, где, глубоко внутри, его мучала боль. У него дрожали руки, когда он прижимал к себе ее голову, апатия покидала его, и возвращалась, вновь вливалась в него настоящая жизнь. До чего же непроницаемую стену он воздвиг между ней и собой, когда она ненавидела его! А теперь, сломав преграду, он дышал всей грудью, глубоко-глубоко. Он опять верил ей.

Она подняла голову и поглядела на него, по-детски улыбаясь и подставляя ему губы. Он наклонился, чтобы поцеловать ее, и перед тем, как закрыть глаза, увидел, что у нее они уже закрыты. Это воссоединение было почти невыносимым.

— Ты любишь меня? — в счастливом порыве спросила она шепотом.

Он не ответил, лишь обнял ее покрепче и еще сильнее прижал к себе. Он любил ее шелковистые волосы и их естественный аромат. Ему стало жаль, что маргаритки в ее косе скоро увянут. И он возмущался ими за то, что они причинят ей боль своим умиранием.

Он ничего не понимал. Однако от страданий не осталось и следа. На него снизошел покой, и он радовался этому, все еще слабый, не способный так быстро оправиться. Она была нежной, предупредительной, веселой и смеялась, словно счастливое дитя.

— Надо предупредить Мод, что я буду обедать дома, — сказал он.

В этом был он весь — никогда не забывавший о практической стороне и о приличиях. Она засмеялась — с едва заметной иронией. Почему она разняла объятие, если всего только и нужно было, что предупредить Мод?

— Пойду, — проговорила она.

Он задернул занавески и включил большую лампу, стоявшую в углу. В комнате было сумеречно и, пожалуй, слишком тепло. Ему это очень нравилось.

Вернувшись, жена торопливо закрыла за собой дверь и направилась прямо к нему, восторженно раскинув руки. Они крепко обнялись и так стояли, тесно прижавшись друг к другу. Его чувства были до того жаркими, что он как будто стал таять, превращаясь во что-то мягкое и податливое в ее руках. Это соединение с женой было для него больше, чем жизнь или смерть. И в глубине души зрело рыдание.

За обедом она была веселой и милой. Будто любовники, они наслаждались ожиданием ночи. Тем не менее, он не мог совсем избавиться от легкого надлома, оставленного прошлой ночью.

— Тебе больше не надо ехать в Италию, — сказала она, словно это было делом решенным.

Она подкладывала ему на тарелку самые вкусные кусочки и вообще была непривычно заботливой. Он же таял от удовольствия. И вспоминал ее любимые стихи, которые она часто цитировала. От нее он услышал их впервые.

Твои согрею ноги на груди моей,
Налью тебе вина, подам обед;
Зови потом, и, воле покорясь твоей,
На мягких простынях исполню свой обет.

Иногда она повторяла их, глядя на него с подушки. Однако они никогда не казались ему искренними, хотя она могла в неожиданном порыве страсти поставить его ногу между своих грудей. Он никогда не чувствовал себя господином, никогда не чувствовал себя более несчастным и ничтожным, чем в такие минуты. А она словно становилась маленькой девочкой и играла с куклами, представляя его самой роскошной из них. Ему и это нравилось. Вот только…

Он замечал затаенный страх, прятавшийся в ее глазах, и боль возвращалась. Как бы он ни любил ее, им никогда не будет хорошо вместе; она никогда не будет принадлежать ему как жена, приближая его к себе и отвергая, как любовница. Наверное, поэтому он так сильно любил ее, все может быть.

Но он постарался забыть об этом. Что бы там было или не было, в ту ночь его обожали как господина. А завтра пусть она опять отвергнет и возненавидит его!

Она смотрела на мужа широко открытыми, бездонными глазами, и он видел в них и сомнение, и отчаяние. Тогда он покрепче прижал ее к себе.

— Любовь моя, — прошептала она, утешая то ли себя, то ли его. — Любовь моя.

Запустив пальцы в его волосы, она принялась укладывать их беспорядочными колечками, и, играя с ними, забыла обо всем на свете. Ему же очень нравились легкие прикосновения ее рук, создававших прическу, как она говорила, Аполлона. Приподнимая его голову, она смотрела, что у нее получалось, и с коротким ласковым смешком целовала его. И ему было приятно покоряться ей. Однако ни на миг не покидало смутное болезненное ощущение, что назавтра ее любовь испарится и что лишь ее острая потребность в любви возвысила его на одну ночь. Ему-то было отлично известно, что он не господин: он не ощущал себя господином, даже когда она короновала и целовала его.

— Ты любишь меня? — шептала она игриво.

В ответ он крепко обнимал и целовал ее, чувствуя мучительное биение сердца.

— Ты знаешь, — отвечал он, стараясь держать себя в руках.

Позднее, когда он лежал, с болезненной страстью прижимая ее к себе, у него вдруг вырвалось:

— Плоть от плоти моей. Пола! — Ты станешь ею?..

— Да, любовь моя, — ответила она, словно утешая его.

Он больно закусил губу. Испытывая почти ужас, он молил ее:

— Пола… я вот о чем: плотью от плоти — моей женой?

Не отвечая, она покрепче обняла его. И ему стало ясно, как было ясно ей, что она отвергает его.

IV

Два месяца спустя она писала ему в Италию:

«В твоем представлении твоя женщина должна быть продолжением тебя, нет, должна быть твоим ребром и не иметь своей жизни. То, что я сама по себе личность, выше твоего понимания. Жаль, что я не могу полностью раствориться в мужчине — но я такая, какая есть. Я всегда любила тебя…

Ты скажешь: „Я был терпелив“. Разве это терпение — держаться за собственные привычки, как это делал ты? Ты всегда хотел, чтобы я отдавала тебе все самое сокровенное, а сам не открывался мне, потому что боялся.

И непростительнее всего то, что ты говорил, будто любишь меня. Последние три месяца ты ненавидел меня всем сердцем, но это не мешало тебе принимать мою любовь, всю меня до последнего вдоха. На самом деле, ты губил меня, умело и отвратительно, но я не понимала этого, потому что верила тебе, когда ты говорил, будто любишь…

Никогда не прощу тебе, как ты обладал мной эти три месяца, как это было оскорбительно. Ведь я искренне отдавалась тебе, и напрасно, потому что ты отвергал меня. Я жила в таком напряжении, что едва не сошла с ума.

Ты называл меня трагической актрисой, но я ни разу не прибегла к твоим порочным разрушительным приемам. Ты всегда манишь играть в открытую, как умный враг, однако сам постоянно прячешься в надежном месте.

Для меня это означает одно: жизнь кончена, от моей веры в жизнь ничего не осталось — надеюсь, она все же наладится, но не с тобой…»

В ответ он написал:

«Неужели я прятался? Это забавно, ведь теперь прятаться точно негде. — Тебе будет нетрудно поверить, что без меня твоя жизнь наладится. А я теперь человек конченый… Все же ты обманываешься на свой счет. Ты не любила меня, тебе не суждено любить никого, кроме себя».

Вы же трогали меня

«Гончарные мастерские» представляли собой приземистое уродливое кирпичное здание, обнесенное стеной, с внутренней стороны которой располагалось все бывшее производство. Точнее, дом и сад отделяла от подсобных строений ограда из бирючины, но лишь частично. Между ветками был виден пустой двор и фабричного типа здание со множеством окон, а над изгородью — трубы и крыши подсобных строений. Внутри изгороди находились красивый сад и газон, спускавшиеся к заросшему ивами пруду, из которого в прежние времена брали воду для производства.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: