Мать сидела в раздумье. Потом она подняла голову и, кивая на меня, сказала:
— У меня балан есть, у тебя балан нет. Ты его взять, мне хлеба дать. Понял ли, таныш?
Старик развел руками и приподнялся, полусогнув в локтях руки:
— Что тебе нужно, женщина? Не пойму.
Мать заговорила громче. Еще раз все объяснила. Показав на меня, сказала по-тувински:
— Это тебе! — потом подбежала к караваю: — Это мне!
Старик оживился:
— О, шибко хорошо! У меня маленький балан нет, у тебя балан есть. А-а! У меня хлеб есть, я тебе давать, сильно хорошо, ажирбас [21].
Мать с радостным смехом зашептала мне на ухо:
— Видишь? Ты будешь здесь жить, будешь работать. Видишь? Они согласны.
Она снова обратилась к старику:
— Очень хорошо, мой балан будет у тебя работать, таныш.
— Ладно, ладно, сильно хорошо, твой балан будет здесь, я буду смотреть.
Мать вывела меня из избы.
— Видел, мой сын? Ты теперь будешь работать у них. Хорошо, внимательно работай. А то они тебя прогонят, и нам будет плохо.
Мать прижала к груди мою голову, поцеловала. Повторила несколько раз:
— Хорошо работай, — и быстро ушла.
Я смотрел ей вслед. Когда мать скрылась, я осторожно подошел к дому и остановился у входа.
Молодой хозяин избы, увидев меня, поднялся с лавки, подбежал и похлопал по плечу:
— Ты сильно якши [22]. Ну, ладно будем хлеб есть. Он подвел меня к столу. Все тоже уселись, начали меня угощать. Я долго не мог понять, почему в этой избе меня приняли так хорошо — совсем не так, как у Чолдак-Степана. Ведь я оставался таким же и ничего полезного им еще не сделал.
Впоследствии я узнал, что моих хозяев зовут Лубошниковы. Они, как и Санниковы, много страдали от белого царя. Спасались от преследования саратовских кулаков и помещиков и перекочевали в этот край. Они были очень бедны. Хотя старик Лубошников был совсем седой и в морщинах, но делал все сам. У него не было внуков, а у его сына Агея — детей-помощников. Я был рад, что буду им помогать запрягать коня, молотить хлеб, перевозить копны и снопы, править конем на пахоте.
Мать Агея называла меня «сынок», кормила, как члена своей семьи, обула в новые бродни [23]. Через год я стал работать, как все крестьянские дети.
Правда, я был еще не очень силен, но старался всюду поспеть за Агеем, подражал каждому его движению. Сам Агей и его отец всегда рады были мне что-нибудь объяснить, охотно показывали вещи крестьянского обихода. Запрягая коня, Агей, бывало, подзовет меня и все расскажет:
— Это — хомут, надевать его надо, смотри, вот так. Только раньше надо осмотреть: если грязь налипла — очисти, сбей, не то коню шею натрет, и она загноится… Вот это — шлея, без нее хомут неловко сидеть будет…
Покажет мне дугу, седелку, супонь, расскажет о телеге, о санях, объяснит, как впрягать в них коня. Так учил он меня на всякой работе, как отец учит сына.
Начинал я учиться сельской работе по весне, когда плугом поднимали пласты черной земли. Тут я, как у нас говорят, «правил головой лошади», сидя верхом; потом, на сенокосе, возил сено; как хлеб начали убирать — возил на ребристой телеге снопы. Хозяин меня очень любил, и я не сердился, когда он, под горячую руку, не спускал мне моих грехов. В июле пахать пары выходили перед зарей. В это самое время, как «правишь головой коня», ужасно клонит ко сну, бывает — задремлешь. Лошадь выйдет из борозды, а зоркий пахарь тут как тут, подстегнет коня с того бока, куда завалили, да и меня в придачу.
Труднее всего мне давался уход за конем. Раньше я никогда не ездил верхом и завидовал другим детям, которые умели кататься без седла и уздечки, барабаня своих лошадок босыми ногами по надутым бокам.
Как-то я с трудом взобрался на рыжего коня и поехал загонять коров. Рыжка был старый и очень злой конь. Я этого еще не знал. Я думал не о Рыжке, а о коровах. Куда они ушли? Озираясь кругом, я ослабил поводья. Вдруг мой Рыжка рванул в сторону, скинул меня на землю и ускакал. Я долго горевал. Вечером плакал, уткнувшись в подушку.
Старик Лубошников утешал меня:
— Все хорошо. Не горюй: и коровы твои пришли, и Рыжка твой давно вернулся…
В другой раз я опять собрался ехать на Рыжке за коровами. Медленно подходил к нему и готовился спокойно взять за гриву. Не сводил глаз с его головы. Когда я к нему совсем подошел, он рывком вытянул ко мне шею, укусил за плечо, несколько раз тряхнул и опрокинул на траву.
Я ощупал рукой плечо и вскрикнул от боли, лоскут кожи был вырван, образовалась большая рана. Я зажал ее другой рукой, хотел остановить кровь, но она продолжала струиться. Куда идти? К матери или к хозяину? Я лег в высокую траву: тут меня никто не мог видеть. Я старался не подавать голоса и не знаю, как мать меня нашла. Увидела ли она, как вздрагивают на лугу стебли ковыля, услышала ли их шелест, или просто случай навел ее на мой след? Из-за травы надо мной склонилась ее лоснящаяся голова, на меня глянули ее испуганные глаза:
— Как ты, милый упал?
— Рыжка меня укусил.
Мать увидела разорванную рубаху и рану на плече:
— О-о! Несчастный мой! Пусть простит меня небо!
Больше она ничего не сказала, подняла меня с земли, нарвала каких-то листьев, приложила к ране, повязала поясом и повела к дому Агея.
— Больше тебя не оставлю. Уведу в наш чум. Постой здесь.
Я остался за дверью. Мать запальчиво говорила Агею:
— В родном чуме так не будет. Беру к себе его. Мои глаза и уши, кровь и сердце будут спокойны.
Ловя каждое слово, я прислушивался к их разговору.
— Как! — изумился Агей. — Ты хочешь забрать сына в такую страду! Я не обижал его. Что сделаешь с проклятой скотиной?
— Все равно не оставлю, — твердила мать.
Я подступил к порогу:
— Агей меня совсем не обижал, я хочу у него остаться, мама.
Мои слова лишь ускорили развязку: мать забрала меня от Лубошниковых. По дороге она с горечью выговаривала мне:
— Ты совсем покинул меня. Я сама привела тебя к людям, я сама сказала: «Хорошо, ходи в баню; хорошо, носи круглую шапку с козырьком спереди, а не сзади». И сказала: «Учись ремеслу, учись хозяйству, старайся работать». А ты научился своевольничать, махать руками — на кого? — на свою мать!
В те годы арат-бедняк не смел держаться прямо, а должен был ходить с полусогнутой спиной, с повисшими, как плети, руками, готовый к земному поклону. Неужели моя мать хотела видеть меня всегда таким? Нет, она втайне радовалась тем изменениям, которые находила во мне при каждой встрече, и с гордой улыбкой провожала меня в путь по новым тропам жизни. Но в этот раз испуг за меня затемнил ее светлые глаза.
Ласково прижав к себе, мать привела меня к чуму.
Настала новая зима.
Наш чум стоял по ту сторону Каа-Хема на опушке леса, в местности Тонгеликтиг. Здесь, в прибрежных ущельях, было больше зимнего корма для коз. Местность была новая, но старый чум по-прежнему, как островерхая кочка, торчал у подножья холма. Река замерзла только еще под берегом. Я часто выходил из чума и, глядя на встревоженную пучину Каа-Хема, вслушиваясь в прощальный шорох плавучих ледяных островков, провожал их вниз — туда, где поднимались к небу белые дымки деревни. Там остались мои сверстники, мои новые знакомые и друзья, мой труд и мои забавы.
Через несколько месяцев мать сама заговорила о Лубошниковых и снова отпустила меня в деревню. Семья Агея обрадовалась. Они хвалили меня за работу, пошили из пестряди штаны и рубаху.
Однажды Агей взял меня в баню, затащил на полок шайку, березовый веник и позвал к себе. Под потолком меня так и обдало жаром. Я вскрикнул и хотел спуститься вниз, но Агей меня пристыдил:
— Погоди. Выдержишь — мужчиной будешь, не выдержишь — бабы засмеют.
Что говорить — я рад был выдержать, но как быть с головой, особенно с ушами, которые начинают вариться в этом пару, как в чугунной чаше на гудящем очаге? Я пригнул голову к коленям и прикрыл уши ладонями от жары. Агей не хотел облегчить мою участь. Он сунул веник в горячую воду и придвинулся ко мне. Не успел я скатиться на землю и убежать, как Агей схватил меня за руку и замахнулся. Я истошно закричал. Мой крик озадачил Агея.