Зимой Мерген прячется глубоко в снег. Вдоль ее берегов вырастают пушистые стога. Это лиственницы доверху в снегу. Но Мерген не спит и зимой: вырываясь из-под снега черными ключами, она выплескивается на лед.

Истоки Мерген стережет тайга. Сюда не доходят метели и бури. Охраняет берега цепь остроглавых гор, на их вершинах даже в самые знойные месяцы сверкает снег. Растительность в долине Мерген богатая. Когда окрестные степи побуреют от жары и запахнут жженным ковылем и полынью, с обледенелых, покрытых подтаявшим снегом скал, где рождается Мерген, вместе с ее водопадами спадает в долину прохлада. И по-прежнему берега Мерген одеты в мягкие травы, и — не охватишь глазом — повсюду колышутся пионы и горные маки. Недаром народ назвал нашу речку Мерген — мастерица. Это она расшила степь и долины голубым узором.

Вырвавшись из последнего ущелья в душистую степь Сарыг-Сеп, Мерген течет свободно. Лишь кое-где она по-прежнему вскипит, прошумит по обрыву, зашипит пеной на пороге и опять спокойно идет навстречу Каа-Хему, вся в зелени и цветах.

Перед впадением в Каа-Хем Мерген совсем успокаивается. Усталая и счастливая, она неслышно подходит к устью.

Суровый Каа-Хем встречает ее, как любимую дочь после разлуки, приветливо всплескивает, обнимая ее, целуя и покачивая в голубой зыбке, рассказывает о бурях и грозах на высоких горах, откуда он примчался для встречи с ней, чтобы унести с собой через пороги и перекаты на широкий простор.

Глава 2

Тас-Баштыг

У матери нас было пятеро: сестры Албанчи и Кангый, братья Шомуктай, Пежендей и я — самый младший. Отца я не помню.

Настоящего имени у нашей матери не было. Соседи по арбану [1] называли ее Тас-Баштыг — Лысоголовая, потому что на голове у нее не было ни одного волоса. Может быть, ее так наказали в молодости за непослушание какому-либо чиновнику, а может быть, она перенесла какую-нибудь страшную болезнь. Об этом мать ни разу не говорила нам. Мы тоже не спрашивали. С этой кличкой она прошла через всю жизнь.

О себе мать рассказывала скупо:

— Дед ваш, бедный арат, жил на Дора-Хеме. У него ничего не было, кроме нескольких оленей. Когда ваш дед и бабушка умерли, лама, который заочно лечил их, увел от нас оленей. Уводя их, он сердился и приговаривал: «Много лечил — мало получил, много лечил — мало получил». Шомуктаю пришлось уйти в батраки. Все вы тогда были маленькими. Я тоже пошла искать работу по людям. Но кому нужна батрачка с таким выводком?

Мать была некрасива: ростом маленькая, спина сгорбленная. Одежду на ней нельзя было назвать одеждой. Шуба, которую она носила зимой и летом, может быть, когда-то, очень давно, была действительно шубой или поддевкой из овчины. Но шерсть из нее давно вылезла, а кожа изорвалась и висела большими клочьями. Этими лохмотьями мать едва прикрывала свое тело.

Но она была женщина умная, сноровистая в каждой работе, из всех трудностей находила выход и вынесла нас на своих руках из многих испытаний.

Однажды мать, созвав нас, сказала, что мы будем жить на новом месте.

Вшестером, с небольшой поклажей за плечами, добрались мы до нашей новой стоянки на Мерген. Мать выпросила у одного дровосека топор и в самом красивом месте, на берегу Мерген, где кончается предгорье, соорудила из бересты маленький чум. Вместо постели для всей семьи она настелила еловых веток и сухой травы. Потом она принесла сухого навоза и насыпала поверху, чтобы было мягче и теплее спать.

Жерди, служившие остовом чума, были связаны у вершины, а сверху покрыты берестой. В дождь сквозь настил просачивалась вода, зимой свободно проходили ветер и стужа. Жили мы здесь, как лесные зверушки.

У нас было три козы и приблудная собака. Собаку мы прозвали Черликпен — Дикарь. Среди собак она была великаном.

По соседству с нами было много жителей, но они были такие же бедняки и жили в таких же чумах. Богачи, у которых было много скота, сторонились бедняков. Если в наш чум и заходил кто-либо из окрестных богатеев или чиновников, то лишь со словами: «На, выделай мне эту кожу», «Сшей мне эту шубу», «Подбей мне эти идики» [2]. Придя потом за изделием, часто били: «Не так сделано, не вовремя, платить не будем».

К концу зимы мы избегали смотреть друг на друга, — такой жуткий вид был у нас. Взглянешь на старшего брата Пежендея: скулы выпирают, на боках видны ребра… Если бы у нас была теплая кошмовая юрта и еда хотя бы один раз вдень, мы бы с радостью думали о зиме. Вокруг чума много круглых холмов. Как хорошо с них скользить на деревянных коньках! А еще дальше — с подножья горы, откуда текла Мерген, — скатываться на самодельных санях! Когда спадает мороз — лепить из снега крепости, людей, коров, овец; в кустах на той стороне Мерген ставить петли на зайцев и куропаток! Так и проводили зиму дети Таш-Чалана — сытые, в меховых шубках. Мы же встречали ее, как горе.

Наша старшая сестра Албанчи всегда была с нами. Вместе с матерью она воспитывала нас, кормила. Албанчи во всем стала нам второй матерью, но как они не похожи друг на друга: Албанчи — высокая, плотная, с тяжелыми косами; глаза большие, глубокие, с густыми черными ресницами, быстрые и светлые, как вспышка зарницы. Парни давно заглядывались на нее и приходили свататься, но Албанчи не хотела разлучаться с нами.

Когда мы перекочевали к устью Терзига, первым гостем к нам пришел Данила Потылицын — пожилой сутулый бобыль из русских крестьян Каа-Хема. Сначала мы его боялись. Когда не было матери и Албанчи, а он подходил к чуму, мы убегали в лес. Данила стал приходить все чаще. Каждый раз он что-нибудь приносил, иногда — сахар, иногда — хлеб. За год мы привыкли к нему, возились с ним, вместе ставили петли на куропаток. Данила и Албанчи стали мужем и женой, но ненадолго: Данила умер на земляных работах, уйдя осенью в тайгу с партией старателей.

У Албанчи родилась дочь. Ей дали имя Сюрюнма. Албанчи искусно смастерила люльку. Она срезала две березки с загнутыми макушками, связала их, как два натянутых обруча, внизу приделала решетку. На дно зыбки она положила клочья старой кошмы, осенью мы подобрали их на чьем-то покинутом стойбище. Когда сестра принесла сухого навоза и стала им устилать зыбку, я сказал:

— Ведь Сюрюнма не ягненок. Зачем ты кладешь ей навоз?

Сестра с сердцем ответила:

— Даже ягненку нужно, чтоб тепло было и сухо. Тряпок у нас нет. А навоз всегда сухой. Когда он отсыреет в зыбке, его легко выбросить и положить нового.

Как-то ночью я проснулся и слышу: Сюрюнма плачет, а мать и Албанчи, волнуясь, торопятся разжечь огонь в очаге. Я быстро натянул на себя лохмотья, служившие мне одеждой, и подошел к ним.

— Чего вскочил среди ночи? Иди ложись, — проворчала мать.

Я не мог понять, что произошло. Забравшись под тряпье, служившее одеялом, я стал сквозь его дыры наблюдать за матерью и сестрой. Они вылили из чугунной чаши в деревянное ведерце остатки чая, уже подернутые коркой льда, и сунули в чай обе ручонки Сюрюнмы.

Утром мать долго ворчала:

— Я ее сама крепко замотала в люльке. Как она могла вытащить руки? Этой ночью Сюрюнма чуть без рук не осталась, — продолжала она, обращаясь ко мне. — Высвободила их и так пролежала до утра. Если бы мы не встали до света, у нее бы руки отмерзли, осталась бы без пальцев. Горе с маленькими детьми! Ты, когда чуть побольше Сюрюнмы был, едва руку себе не сжег. Как-то я собралась пойти по людям, достать еды. Старшие дети тоже ушли. Как оставить тебя одного? Обвязала тебя арканом и прикрепила к большой жерди чума, чтобы ты не мог дотянуться до горячих углей. Оставила тебя, как козленка, на привязи. Прихожу домой, слышу — ты кричишь. Вбежала в чум. Оказывается, ты так сильно дергался, что оборвал наш старенький аркан, подполз к очагу и сунул руки в горячие угли. Таким, как мы, и жар в очаге — горе.

Глава 3


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: