А родители, те, естественно, всегда на стороне учителей. С ними на эту тему просто бесполезно заводить разговор. На самом деле они даже радовались, когда он наконец уходил из дома, особенно с тех пор, как Клара заболела корью. Как будто в том, чтобы болеть корью, было что-то необычное! Он тоже когда-то переболел корью, но ему все равно запретили заходить в комнату сестренки. Хотя заразиться от нее он уже не мог, это научно доказано. С ним родители никогда такой цирк не устраивали, хотя он был у них единственный ребенок, в то время во всяком случае.
Кларе минуло только два с половиной года, и она еще ни на что путное не годилась: с ней нельзя было ни поиграть толком, ни поговорить по-человечески, ни даже побарахтаться. С ней постоянно приходилось быть начеку: Клара впереди, Клара позади, осторожно, Клара! — как будто Клара была сделана из чистейшей сахарной глазури.
И уже два с половиной года Герман был целиком и полностью списан со счетов, он стал для родителей пустым местом. «Ну хорошо, как хотят. Они еще локти будут кусать…» Герман почувствовал, как к горлу подкатил плотный ком переполняющего его негодования.
В эту минуту он проходил мимо витрины туристического бюро. На фоне дальних стран и чужих городов, где красовались пальмы и небоскребы, он увидел в стекле свое отражение.
Герман остановился и придирчиво всмотрелся в себя, медленно поворачивая голову влево и вправо. Лицо его, без сомнения, было изборождено морщинами страданий, и выглядел он, если так можно выразиться, не по годам зрело. Все это от несправедливости, которую он уже давно и молча сносил.
Для человека вроде него, человека, которого никто не любит, осталась, собственно говоря, только одна дорога — в преступный мир. Точно, он станет гангстером. Например, в Чикаго или в Гонконге. Газеты всего мира изо дня в день трубили бы о его последних злодеяниях: «Ограбление банка!», «Разбойное нападение!», «Кровавая бойня!». Он держал бы в страхе целые города, и полиция бессильно опустила бы руки. Но рано или поздно его, конечно же, ждет ужасный конец, справедливое возмездие. Правда, из фильмов известно, что кончина преступника, к сожалению, не оправдывает его преступление, но, уже истекая кровью, он успел бы шепнуть комиссару полиции: «Передайте моим престарелым родителям весточку от меня. Они одни виноваты в том, что я стал таким, и скажите им, что я их прощаю…» После этого его бледные уста сомкнулись бы навсегда. И он бы уже никому на свете не мешал.
Герман прогнал навернувшуюся было слезу и глубоко вздохнул. Нижняя губа у него тихонько подрагивала, но усилием воли он придал своему лицу непроницаемое выражение, какое и подобает иметь человеку волевому и суровому.
А может быть, он запишется в Иностранный легион, чтобы сражаться и погибнуть под чужим именем — вся грудь в орденах, почет и уважение среди боевых товарищей, слава в веках, — как этот, как-бишь-его-там-звали, в последнем телесериале.
Только вот родители ничего бы не узнали, потому что для всех так и осталось бы тайной, кем он был на самом деле. Правда, Герман был не совсем уверен, принимают ли в Иностранный легион восьмилетних мальчишек. Скорее всего, нет. Но о том, чтобы ждать долгие годы, не могло быть и речи. Выходит, лучше Чикаго или Гонконг. Вопрос только в том, как туда попасть? Проще всего, вероятно, было бы угнать самолет. Отец сам, помнится, недавно говорил, что это вообще плевое дело, когда вооруженный пистолетом человек уже проник в пассажирский салон, а самолет находится в воздухе. Тогда пилотам ничего не остается, как подчиниться любому приказу.
«Ну, хорошо, — сказал себе Герман, — предположим, захватив самолет, я добрался-таки до Чикаго или Гонконга — что дальше?»
Там ведь тоже почти наверняка повсюду школы, в которые надо ходить. На свете, к сожалению, уже все не так, как в прежние времена. Когда еще оставались неисследованные и, главное, не захваченные учителями земли. Поэтому он с тем же успехом может оставаться дома. А кроме того, можно даже не сомневаться, что едва только он прибудет в Чикаго или Гонконг, как там начнется дождь. Ясное дело, польет дождь. Всю его жизнь, похоже, будет вечно идти дождь.
Весь мир ополчился против него. И потому не вызывал у него ничего, кроме сожаления. Герману такой мир не нравился, а тот ни в грош не ставил Германа. Но, как назло, никакого другого мира не было.
Внезапно Герман очнулся от своих мыслей, поскольку стрелки над магазином швейцарских часов, что на углу, красноречиво показывали, что он снова уже на десять минут опаздывал. Теперь ему действительно надо было изо всех сил торопиться, если он хотел избежать обычного нагоняя госпожи Вёсерле.
«Головомойка, — думал Герман, мчась во весь опор, — мне в любом случае обеспечена, за опоздание или за что-то другое». На большинство вещей в мире люди смотрят по-разному, но в одном все, по-видимому, сходятся, а именно в том, что Герман ни в коем случае не должен оставаться таким, каков он есть. Кто-нибудь постоянно пытался перекраивать его на свой лад, изменять или исправлять. Одни порицаниями и наказаниями, другие лаской и увещеваниями. Среди учителей была даже парочка хитрецов — господин Рёр, например, или госпожа Книч, — которые всячески старались внушить ему, что они-де его друзья. Они, видимо, полагали, что Герман не замечает, как они пытаются обвести его вокруг пальца. Но Герман замечал это и нарочно не делал им одолжения. Он не хотел быть паинькой и славным мальчиком — он это он, и прочему человечеству оставалось только смириться. Если в мире не нашлось никого, кто мог бы оценить его блестящие способности, то ему не было никакого дела до такого мира!
Блестящие способности? Какие, например?
«Ну, скажем…» Но именно в этот момент он ничего не мог вспомнить, хотя талантов у него было множество.
Главным образом, он умел многое из того, что другие люди называли обычным ребячеством. Он умел пронзительно свистеть в два пальца; умел исполнять сальто; умел корчить уморительные рожицы; умел ездить на велосипеде, не держась за руль; он умел делать кое-какие фокусы с пробками и монетами; умел… Короче, он много чего умел из того, о чем большинство его школьных товарищей даже представления не имело. Да они никогда уже об этом и не узнают. Этот нелепый детсад больше его не интересовал. Он его давным-давно перерос. И отныне он пойдет своей собственной, тайной дорогой, одинокий и недосягаемый для всех.
Герман ускорил шаг — самую малость, но вполне достаточно для того, чтобы потом не кривя душой утверждать, будто торопился изо всех сил.
Тут он услышал вой сирены.
Мальчик тотчас замедлил шаг. Мимо пронеслась пожарная машина, сразу за ней еще одна и потом третья. Герман остановился и с надеждой посмотрел вслед удалявшемуся кортежу.
А вдруг загорелась школа?! Машины, без сомнения, ехали в том направлении. Вполне могло статься, что привратник, господин Кнёлингер, проживавший в каморке при школе, заснул с непогашенной папиросой. Папироса скатилась в щель дивана, и диван начал тлеть… Или, возможно, крыса прогрызла электрический кабель, произошло короткое замыкание, и от искры взорвался газовый баллон… Или дала течь канистра с бензином, или пришла в негодность газопроводная труба, или госпожа привратница, уходя из дому, позабыла выключить утюг…
Такие происшествия случаются в городе каждый день. Неужели что-нибудь такое не могло произойти однажды в школе? Если подумать хорошенько, то есть столько причин для пожара, что было бы просто чудом, если бы именно его школа стала исключением из этого правила.
Но если она действительно горела сейчас ярким пламенем, то мчаться туда сломя голову уже не имело ни малейшего смысла. Если пожарные вдруг с этим не справятся, Герман тоже не смог бы спасти школу, даже если бы попытался сделать это с риском для жизни.
Он словно видел все это своими глазами. Вот он подошел к месту событий, пожарные с пустыми шлангами в руках беспомощно топчутся вокруг пылающего здания.
— В чем дело? — поинтересовался бы Герман. — Почему не начинают тушить огонь?