«Как же под нее приспосабливаться, под природу-то? — со смешком спрашивали ребята. — Мы же не звери, чтоб голыми ходить».
«Само собой, — отвечал Веня. — Мы выше зверей и рыб, потому как и мысли свои можем передавать и чувства».
…Время сгустилось и на миг застыло, словно альпинист, переваливающий через горный пик. Веня почувствовал, что наступил полдень. Смена кончилась, и дальше ждать, что она появится, не было никакого смысла. Да и хватит. Он, словно аккумулятор, получил уже необходимую подзарядку и теперь может полноценно существовать, расходуя запасенную энергию.
Когда-то давным-давно, когда еще механизация была слабо развита, а рыбы ловилось много, таким же теплым и ласковым сентябрьским днем шел он по причалам порта, осваивая свои будущие владения. Суда он уже знал и смотрел на них спокойно, но вот высокие деревянные постройки без окон, с редкими дверями, что тянулись вдоль пирса без перерыва, словно пограничная стена, были для него непонятны, таинственны и заманчиво привлекательны. Сам бы он не решился открыть дверь (двери-то, они для чего?), но раз уж она открыта и оттуда слышна песня — отчего ж и не полюбопытствовать?
Свету внутри было меньше, чем снаружи, и когда глаза привыкли, он увидел на возвышении конвейер и женщин, которые стояли по его сторонам и пели. Руки их что-то делали, а из желобов вниз, в большие корыта падали рыбины: у кого — треска, у кого — окунь или зубатка, палтус. Другие женщины к корытам подкатывали железные тачки, такие, как в кино у строителей Беломорканала, грузили на них рыбу и по дорожке из металлических листов куда-то увозили. Тогда он еще не воспринимал порт как целостный организм, где все друг с другом связано. Он видел только то, что перед ним: рыбу сортировали, грузили и везли — и этим был удовлетворен.
В цехе он оказался единственным мужиком и его появление не осталось незамеченным. Не прерывая общей песни, женщины кричали ему разные слова и просьбы, от них он краснел до пота и немел. Когда женщины все вместе на одного — чувство стыда у них пропадает. Тут на глаза ему попалась пустая тачка, лежащая на боку, он быстро схватил ее, все так же молча подкатил к палтусам и стал остервенело закидывать в нее скользкие-жирные туши.
Малая механизация с умом делалась: груженая тачка шла под уклон, только на колесе ее держать требовалось усилие немалое и на поворотах тормозить.
На Веню столько глаз смотрело, он постарался. Дорожка привела его к огромной палтусовой куче, тускло-фиолетовой; рядом, словно заря поднималась, краснело окуневое угодье; по другую сторону, как шкура громадного леопарда, лежали пятнистые зубатки.
Наваленные в таких количествах рыбы уже не имели ни хвостов, ни голов, а только общий какой-то признак своего рода.
Вене хорошо работалось под песни, и шуток уже не было, с ним вместе работали другие женщины, и он их лица теперь узнавал.
Веня сделал восьмую ездку и возвращался с пустой тачкой, катя ее по выщербленному цементному полу, чтобы не мешать встречным. И тут девчушка, самая молоденькая из всех, с видной из-под платка пшеничной челкой, быстро разогнавшись под уклон, не смогла осилить небольшой поворот и, съехав с железа, пошла ему наперерез. Веня тачку свою откатнул от себя, беспокоясь о сохранности имущества, а сам отпрыгнуть не сумел, и все сто килограммов, или больше, прямо с ним встретились. Веню сшибло с ног, он ударился головой о пол и потерял сознание, а когда пришел в чувство, увидел прямо перед собой большие, серые, полные слез глаза.
— Ой, мамоньки, очнулся! — вскрикнула девчушка.
Он улыбнулся, приподнялся, чтобы жирные палтусы сползли с него, и встал, стараясь не морщиться. А из цеха женщины уже спешили с носилками, с белой докторшей впереди.
— Не, не, — сказал Веня, пугаясь, — ничего со мной нет. — И, напрягшись, поковылял из цеха, а тетки с докторшей — за ним. Тогда он подождал их и сказал: — Мой трудодень отдайте глазастенькой.
Они поняли, что он здоров, и не приставали больше. А он, липкий, грязный и болящий, побрел к себе домой.
«Дом» его — резервное жилье — находился на портовой свалке вдали от работы и людей. Свалка была чистая, техническая, на ней много ценных вещей хранилось. Среди прочего — и шлюпка, перевернутая вверх килем. Под этой шлюпкой в земле отрыто было помещение, почти в полный рост, — вполне уютное жилье. Лаз в него загораживала хорошая дверка от рундука и брезент.
Дошел он с трудом, и как стал себя в порядок приводить, скинул все свое, от палтуса и от крови мокрое, — тут-то она и появилась с бинтом и йодом — та, глазастая. Оля это и была.
Не поверила она Вене и осторожно, чтобы не спугнуть, за ним следила.
Ходить он не мог четыре дня. Запаса еды на такой срок у него не было. Ольга каждый день его навещала, тайком носила из столовки харчи, привела раз фельдшерицу с санитарной сумкой. Перелома у него не оказалось, и как только сапоги стали влезать на распухшие ноги, он снова стал ходить и работать на судах.
А с Ольгой они продолжали встречаться. Только «крестный» про них знал. Иногда он пускал их в свою каюту.
Судьба Ольги в чем-то походила на его собственную. До поры до времени жила она в маленьком поселке Глинск под Воронежем вдвоем с бабкой. Жилось трудно, едва концы с концами сводили: бывало, и на одной картошке зиму дотягивали.
Ей тем летом только шестнадцать исполнилось, когда семья инженеров с двумя детьми сняла у них на лето комнату. Подружились они и с бабкой и с самой Ольгой, а перед отъездом предложили Ольгу с собой взять. Ну, не просто так, естественно. Взять Ольгу в семью, чтобы она за детьми присматривала, обед варила, квартиру прибирала. И условия положили хорошие: еда бесплатная да сверх того еще двести рублей. Деньги по тем временам немалые, она столько, почитай, за год в колхозе зарабатывала. Ольга с радостью согласилась — очень ее город привлекал, а бабка плакала, причитала, никак решиться не могла. Но все же убедили ее добрые люди, пообещали Ольге образование дать, устроить в вечернюю школу. Бабка собрала узелок, перекрестила ее на дорогу, и уехала Оля в город.
Первое время грустила очень, плакала ночами, деревню свою вспоминала. А потом ничего, попривыкла, освоилась с хозяйством, и не обманули ее — учиться стала. Мальчишки не обижали, хозяева — тоже. Кормили хорошо, что сами, то и ей. Работа не тяжелая. Одно только постоянно угнетало — должность ее. Как скажут соседи: «Домработница», — у нее глаза на мокром месте, а то и прислугой называли или горничной. Тогда уж она в слезы, не сдерживаясь.
Хозяева понимали это, прописали ее как племянницу, и в школе она так и значилась, а вот во дворе — хоть и не деревня, а правды тоже не скроешь — постоянно себя вторым сортом ощущала.
Полдня она одна находилась: мальчишки в школе, взрослые на работе. Ей за это время в комнатах прибраться да обед сготовить — и сиди, уроки делай. Потом мальчишки из школы придут, друзья их, кутерьма в доме, шум, гам. Порядок, что она навела, только в памяти и оставался. Но хозяйка понимала и не ругалась. Разница между ребятами — четыре года. Младший красивый был, кучерявый второклашка, но вредничать любил и иногда обижал ее. Зато старший — умный мальчик, справедливый, душевный. Помогал ей задачки решать, веселил, когда грустно становилось, все равно что брат родной. Да и младший тоже. Любил с ней по магазинам ходить и всегда сетку нес, нагруженную продуктами.
Кухонька была в ее полном распоряжении. Она и спала там на раскладушке, и ела, и уроки учила. Хозяева, добрые люди, справедливые, куском не попрекали, подарки дарили и даже в школу ходили на родительские собрания.
Со временем пообвыкла она и в городе, и в семье освоилась, но хоть и привыкла, а все же чужая семья — не своя. Все спрашивать надо: и книгу взять, и хозяйкин маникюр, и патефон покрутить. Когда звали ее по праздникам за общий стол — стеснялась, кусок в горло не лез, лучше бы не звали. Чувствовала она как-то свою ущербность, глядя на нарядную хозяйку и хрусталь на столе.